сегодня: 26/05/2018 Топос. Литературно-философский журнал. статья: 07/10/2005

Поэзия Проза Литературная критика Библиотечка "эгоиста" Создан для блаженства Онтологические прогулки Искусство Жизнь как есть Лаборатория слова В дороге

В дороге (под редакцией Владимира Иткина)

Циппер и его отец

Йозеф Рот (07/10/05)

Перевод Анатолия Кантора

Начало

Окончание

XX

Через несколько месяцев после того, как я получил последнюю карточку от Арнольда из Амстердама, я поехал в Вену.

Я решил отыскать дом Циппера не только потому, что меня интересовала судьба Арнольда, но и потому, что хотел поговорить со стариком. Я видел уже шумную улицу, на которой они жили, широкий дом с лепниной из ложного мрамора справа от галантерейной лавки, в витрине которой все вещи были «высшего сорта» и сделаны из другого материала, чем могло показаться на первый взгляд. То, что выглядело как крокодилья кожа, было искусно обработанной телячьей шкурой; змеиная кожа была от ящерицы, шёлк – искусственным, сапфиры – стеклом, золотые кольца – позолоченными, серебряный столовый набор был альпака, сталь – никелем, черепаховый панцирь – из каучука, и даже железо не было настоящим. Я видел слева от входа старую доску с фотографиями, в которой всегда выставлялись снимки новобрачных пар. Когда я рассматривал её в последний раз, там висела ещё карточка старого Циппера в форме фельдфебеля, – последний портрет военных лет: другие мундиры фотограф убрал. Старик Циппер остался, вероятно, потому, что фотограф оказал особое уважение столь достойному близкому соседу.

Я видел уже холодную каменную лестницу, зелёный обтрёпанный ковёр, который доходил только до третьего этажа, железные перила и разноцветные оконные стёкла, инкрустированные белыми нагими женщинами, – так называемыми «символическими фигурами». Я вдыхал уже запахи квартир, мимо которых проходишь, пока не дойдёшь до ципперовой, – запахи гороха, людей и постелей. Я видел записку на двери Циппера: «Пожалуйста, стучите сильнее, звонок не работает!» – сколько лет уже он не работал? – и тёмную переднюю, где ещё в дни моей ранней юности прислонился к шесту вешалки зонтик, о котором никто не знал, – кто его здесь забыл. Постепенно кожа с него слезла; виднелся только жёсткий стальной скелет.

Наконец я представил себе старика Циппера – «старика Циппера». Всегда он был для меня старым, – ещё когда сам он считал себя молодым. Таким старым, каким он был лишь теперь! Как позеленел, должно быть, его чёрный костюм, какими серыми стали его белые галстуки, какой шаткой – ручка из слоновой кости его трости; как нежно должен он обходиться со своей женой, – возможно, жили они как пара голубков! Они могли не пускать больше друг в друга отравленные стрелы; яд сделался неопасным или тела их к нему привыкли. Приезжал ли ещё к Пасхе брат Циппера из Бразилии? Жил ли ещё в «салоне» секретарь Вандль?

Когда я подумал о том, что скоро снова буду сидеть вместе с Ципперами в «столовой», мне показалось, будто я вызвал старую приевшуюся боль, которая так же сопровождает всё детство, как воспалённые миндалины, благодаря которым проводишь всё-таки несколько беззаботных часов в постели. По множеству изменений в доме Ципперов, по печальным результатам печальных усилий, всегда изображавшим фальшивую весёлость, по этим тщетным надеждам, чей цвет всегда обладал поддельным блеском, будто были они зелёными не по природе, а лишь покрыты зелёной краской, – по этой грустной перемене измерял я время, которое сам отложил на будущее. Теперь я стремительно входил в возраст, в котором Циппер был уже отцом. Мне же всё ещё представлялось, что я хожу с Арнольдом в школу. В правом углу сидел он, на третьей парте.

Я испытывал некоторую нежность к старому Ципперу; он был добр ко мне и иногда весел со мной. Он сказал: «Покажи мне руку, ты ведь поранился? Пойдём в ближайшую аптеку, нам там дадут что-нибудь». А когда отправлялись на фронт наши роты, он восклицал ещё: «Победа у Люблина!»… Всё, что он предпринимал, было фальшью; в аптеке он купил для моей руки какую-то подделку; он утешал нас победой, которая ничем нам не помогла. Его шутки были не смешны, его серьёзность – нелепа, его честолюбие устремлялось мимо цели; он был болтуном с плохой памятью, столяром, который ничего не умел сделать, скрипачом, который играл лишь одну песню… и песня эта была грустная, а он оставался весёлым. Однако он всё же наполнил мои дни. Арнольд иногда давал мне его взаймы.

Я шёл к старому Ципперу ранним утром, так как знал, что по давнему своему обычаю он в одиннадцать гуляет по улицам, после обеда сидит в кафе, вечерами ходит по контрамаркам в кино. Я был уже в десяти шагах от дома, золотистое солнце лежало на улице, когда я увидел, как двое мужчин в чёрных цилиндрах погрузили чёрный ящик на чёрную повозку, вскочили на козлы, поводья натянулись, – и бойко покатилась кладбищенская повозка в солнечном блеске.

Умер Циппер. Никто иной.

Торговец галантереей рассказал мне об этом. Неделю назад госпожа Циппер уехала к своему брату в Брюн. Ещё вчера старик сказал ему, торговцу галантереей, что жена, мол, слишком долго не возвращается. После такого счастливого брака нельзя даже на десять дней одному оставаться. Вечером он умер. Домоправительница в шесть утра позвонила на кладбище. Циппер умер в тот момент, когда, как всегда по вечерам, хотел завести свои часы, – как отчётливо они мне вспомнились! Он уронил их и упал сам. Таким нашла его потом служанка.

На следующий день я видел, как его хоронили. Госпожа Циппер стояла у гроба, она не плакала. Все её слёзы давно уже вытекли, – подумал я. Члены многих обществ произносили речи. Арнольда там не было.

Через пару дней я собирался зайти к его матери и спросить о нём.

XXI

На следующее утро я встретил нашего с Арнольдом общего друга, Эдуарда П.

Худой и тихий, всегда ходивший около стен и по краю улицы, – никогда посередине, – П. похож был на тень, которая освободилась от своего тела и не ищет его больше, отказавшись от телесного существования. Он бродил не только по краям улицы, но и по краям событий. Он определённым образом обрамлял их. Он находился вне этого мира, будто не принадлежал ни ему, ни жизни в нём.

Он мог проявлять страстность. Он даже мог возмущаться отвратительным ему, презирать посредственность, восхищаться прекрасным. Но и тогда он был скорее ревностным духом, чем ревностным человеком; пристрастия его нисходили из мира иного; мера, которую он прилагал к человеку и к его поступкам, была нездешней и приговор, вследствие этого, – несправедливым. Он вершил небесное или адское, – во всяком случае, не человеческое правосудие. Из всех знакомых мне людей он лучше всего казался способным постигать непонятные судьбы, которые рассыпаны были повсюду неизвестной рукой.

Он происходил из кафе литераторов и артистов, – и он тоже. Однако был он там не посетителем, как все прочие, а своего рода духом дома, – возможно, призраком, душой давно исчезнувшего писателя, который не оставил после себя книг и не находил никакой причины в кругу посвящённых в мир иной людей являться со злобными повадками привидения, а склонен был общаться с ними по-человечески. Он не читал книг, не ходил в театры, но знал, что писали и что играли. Он не высказывал никаких суждений; ему казалось легкомысленным или даже слишком ничтожным, – высказывать суждение об отдельном произведении. Он указывал каждому явлению его место в столетии, и с вершины, с которой обозревал три или шесть тысячелетий, говорил о крошечной книжке, которая в выдвижном ящичке своего десятилетия находила своё место и своё забвение.

Я вспоминаю, что всегда сторонился П. из страха перед той высотой, на которой он находился, и откуда веяло на меня ледяным дыханием. В конце концов, живёшь-бываешь молодым, питаешь какие-то надежды, и даже хочешь существовать вечно, но при этом чувствуешь себя счастливым только внутри замкнутого небесного круга, который накладывается на несколько десятилетий человеческой жизни, и хочешь лучше ничего не знать о ничтожности, незначительности слов, которые произносишь, поступков, которые совершаешь, страданий, которые претерпеваешь. Разговаривать с П. – всё равно что смотреть на Млечный Путь и испытать на ста тысячах солнц и миллионах планет судьбу, которая определена была только нашему солнцу и нашей земле. Его неумолимость не была жестокой и страшной, – ведь чувствовалось, что она необходима. Но нужно было, вероятно, сильно постареть, чтобы вообще разговаривать с П.

П. никогда не покидал этого города. Он был болен, он не пошёл на войну, он ждал смерти. Так как твёрдо было решено, что он умрёт, люди, видя его, всегда изумлялись тому, что он ещё жив. Некоторых обижало, что он не держит своего слова. Вероятно, они боялись его, как и я.

Во всяком случае, я не думал, что он переживёт старика Циппера. Хотя Циппер был намного старше, мне казалось, что благодаря всем своим удивительным свойствам он должен был пребывать в вечности. Будто продлевал старик Циппер своё существование не в обычной жизни, а в другом, неподвластном порче и гибели участке её, в то время как молодой Эдуард П., хотя и дух уже, телесно был слабейшим членом этого мира, в котором ежечасно выпадает смерть, как снег зимой.

– Я увидел сегодня в газете, – сказал П., – что умер старик Циппер. Вы его знали? Он был Тартареном одного из кварталов Вены. Образец либеральной мелкой буржуазии, обыватель, к которому я чувствовал бы отвращение, если б его сумасбродная голова не извиняла бы его.

– Может быть, вам известно, где Арнольд?

– Ах, вы не знаете о судьбе Арнольда? Если я правильно помню, вы всегда говорили, что жизнь никогда не бывает так непоследовательна, как писатели. Насколько помню, таков был текст вашей проповеди в кафе, вечером, в «красном уголке» на диване: задача автора – описать то, что он видит. Правильно? Если б вы были сочинителем романов доброй старой школы, у вас был бы великолепный материал: жизнь Арнольда. Вы знаете, что он с Эрной жил в Монте-Карло ежедневными выигрышами. Разве это не сюжет для романа? Ну, погодите! Этой хитрюге Эрне (на которую вы тоже однажды клюнули, вы тоже) удалось-таки выбраться в Голливуд из Ниццы, где она познакомилась с киношником-американцем. Вероятно, вы уже видели её последний фильм. Великолепная роль. Это, в конечном счёте, хорошая актриса без следа таланта. В тот день, когда женщина уехала из Монте-Карло, Арнольд начал проигрывать. А ему нужно жить. Но чему он научился? Отец воспитывал из него гения, как и мой отец – из меня; однако мне это не повредило, так как я и без того нежизнеспособен. Арнольд обязан своему отцу одним-единственным ремеслом: он играет, как вы знаете, на скрипке и фортепиано. Что делают в подобных случаях? Вы, возможно, помните ещё, как играл Арнольд? Разумеется, никакой артистической одарённости! Но «трогает сердца», как сказал бы старик Циппер. Возможно, он всё же должен был стать музыкантом. Вы помните, какой это был великолепный «чибис»? Как он сидел за нашим столом и молчал? Ну, неважно, подходим к вашему роману.

Итак, Арнольд пошёл в музыкальное кафе; там нужен был не пианист, а первый скрипач. Одно выступление за вечер, сольная пьеса в сопровождении фортепиано. «Аве Мария» или что-то вроде того. Вам знакомы эти паузы в богослужении, когда светские люди смущаются, а мелкие буржуа благоговеют? Вы замечали, как люди хлебают свой кофе, слушая соло? Потом некоторые хлопают и требуют, к досаде светской публику, ещё одну пьесу. Солист-скрипач кланяется. Он больше не играет. Ему не платят за два соло. Но капельмейстер кивает. Тогда он встаёт и начинает снова. После второго раза уже не хлопают. Даже мелкому буржуа этого более чем достаточно. Так и садится солист, немного сконфуженный.

Таким вот солистом и был Циппер.

Дальше было совсем как в романе:

– Пойдёмте, нужно выпить кофе, я больше не могу так разговаривать. Старик Иоганн, маркёр, впервые за сорок лет отправился в отпуск. Так что у меня нет никакого кредита. Но вы ведь меня пригласите?

В кафе П. рассказал дальше:

– Однажды вечером в Ницце заходит в кафе прославленный клоун Лок, поспев как раз к соло. В перерыве он идёт к Арнольду и нанимает его в партнёры. Теперь Арнольд – настоящий музыкант. Я никогда не понимал, что смутно напоминало мне его лицо. Теперь я знаю: оно несомненно принадлежит варьете.

П. вытащил бумажник и вынул из него фотографию. Это был Арнольд. Он был одет в шаровары, узкий жакет, и носил светлую жёсткую шляпу с широкой лентой.

– Настоящий Хабиг! – воскликнул я.

– Ах, посмотрите! – говорил П. дальше. – Посмотрите на это лицо! Это лицо получило двадцать тысяч оплеух. В нём – собачья грусть. Оно так печально потому, что не может рассказать, как оно печально. Представьте себе его выход. Он появляется на сцене, ни о чём не догадываясь; он не знает, что в партере сидит публика. Он простофиля, он выглядит так, словно хочет только есть и пить, да радоваться жизни. Он хочет сыграть на скрипке. Но когда он собирается заиграть, подходит другой клоун, самоуверенный нахал, – тоже дурак, но дурак с амбициями; дурак, который уже знает, что существуют публика, директор, жалование. Этот умный дурак даёт нашему Арнольду затрещину. Арнольд как раз провёл пару раз смычком по струнам. Но эти два звука, которые он издаёт прежде, чем это замечает другой, так чисты, так божественны, что каждому слушателю становится жалко, что Арнольд не играет дальше. Вам это знакомо? Естественно. Вы это уже видели, и теперь вы знаете, что музыкальных способностей Арнольда хватает как раз настолько, чтобы божественно сыграть эти две ноты. Вот это роман!

– Я не вижу, – сказал я, – в этом ничего пригодного для романа. Если бы я даже и описал жизнь Арнольда, это был бы не роман в собственном смысле слова. Я должен, впрочем, упрекнуть вас, – этот финал лишь в малой степени представляется мне желательным. Я оставил бы Арнольда солистом-скрипачом в кафе. Я не мог бы также изобразить его отдельно от его отца.

– Тут вы правы! – воскликнул П. – Ципперы связаны друг с другом. Рассмотрим-ка папашу. Он виновен в несчастье Арнольда, – в том случае, если Арнольд всё ещё несчастлив. (Но это вещь второстепенная.) Это отцы поколения, которое воевало. Они отдавали свои часовые цепочки, свои кольца на железо. Ах, какие это были патриоты! Мой отец ни о чём так не жалел, как о моей болезни, которая не позволила мне пойти на войну. Вспомните только: кто летом 1914 устраивал демонстрации перед сербским посольством – мы или наши отцы? Кто «окружал врагов», – разумеется, в казино? Под вечер, играя в шестьдесят шесть? Их погрузили как болванов, и твой отец говорил твоей матери: «Не каждая пуля попадает!». Если ваш отец тоже был мобилизован, то самое большее – он охранял мост у Флоридсдорфа.

Припомните только: вы приехали обратно, – несчастнейшее из всех поколений современности. Что произошло? У вашего отца было время наплодить новых детей с девушками, которые, собственно, вам были предназначены. Едва вы оказались дома, вы видите: отцы ваши сидят там же, где они начали войну. Они издают газеты, создают общественное мнение, заключают мир, делают политику. Вы, молодые, были в тысячу раз умнее, но усталые, полумёртвые; вам нужно было отдохнуть. У вас не было, на что жить. Безразлично было, погибли вы или вернулись домой. А куда вы вернулись? – в ваши родительские дома!

Вспомните эти жуткие родительские дома! Вы видели когда-нибудь библиотеку Циппера? Я часто играл у него с книгами. Это были роскошно переплетённые годовые комплекты «Нового времени», «Немецкая книга для ребёнка», «Трубач из Зекингена» – какая литература! Помните ли вы комоды? У нас был дома такой. Когда я оказывался в метре от него, меня пугали уже его рёбра. Какая опасная для жизни мебель! Эти скрипучие люстры с электрическими свечами, казавшимися восковыми! Эти календари, которые каждый новый год вывешивались перед письменным столом! И эти подписные газеты с передовицами редактора! Мой отец и теперь не может заснуть, если не знает – что «он» сказал. «Он» – это абсолютный «он» за передовицей. «Он» – там, где всё знают; «он» – в сущности, такой же тупой мелкий буржуа, как и его читатель!

Арнольд – молодой человек военного поколения. – Пройдёмся немного.

Мы вернулись в парк. П. говорил долго. Он пытался вывести из воспитания и войны безразличие Арнольда, его грусть, его нерешительность, его слабость, его невзыскательность.

Солнце стояло высоко, детишки собирались домой, наступил полдень. Я слушал, с какой неумолимостью у П. получалось выявлять суть людей своего времени. На такую решительность он имел, возможно, больше прав, чем я, чем любой другой, так как был уже умирающим. Приговор его относительно всех проявлений каждой эпохи должен был быть готов ещё сегодня, – каждый час он ждал смерти.

Я не возражал ему, я просто не считал его правым. Я сказал лишь:

– Если б у меня был отец, я ни в чём его не упрекал бы. – На какую-то йоту старик Циппер был, впрочем, моим отцом. – Вы так высоко стоите над людьми, что видите в них только чёрное или белое, их вину или невинность. Вы судите, как Бог и как судья: по намерениям и делам. Мы же, которые были на войне, судим по веществу, из которого создан человек.

Мы были не только усталыми и полумёртвыми, когда вернулись домой с войны, мы были ещё и равнодушными. Таковы мы и сейчас. Мы не прощаем наших отцов, как не прощаем более молодые поколения, которые движутся вслед за нами. Мы не прощаем, мы забываем. Или ещё точнее: мы не забываем, мы просто не видим. Не обращаем внимания. Нам это безразлично. Судьбы людей, страны, мира – что нам до всего этого? Мы не совершаем революции, мы пассивно сопротивляемся. Мы не возмущаемся, не жалуемся, не защищаемся, ничего не ждём, ничего не боимся… только умираем не добровольно – и всё. Мы знаем, что ещё раз придёт поколение, которое будет таким же, как поколение наших отцов. Что снова будет война. Мы наблюдаем смешное жеманство страдающих от горестей мира – как вы, не бывших на войне, и юнцов, томимых желанием изменить что-то к лучшему. Если бы скепсис не предполагал тоже некоторого соучастия, я бы сказал: мы скептики! Но мы вообще ни в чём не участвуем. Вы осмеиваете пафос. Мы же не верим и в остроумие. Вы ненавидите реакцию. Мы сомневаемся и в достижениях революции. Что вы хотите? – Мы вернулись по ошибке.

П. молчал.

Я наблюдал над детьми, взволнованно собиравшими свои игрушки; они ничего не хотели забыть, неумолимо выхватывая всё, что им принадлежало, у товарищей по играм. Однако покой полдня в зелёном парке, нежные, светловолосые головки девочек и глубокое звучание колоколов мирило меня со всем, что тут было – даже с прискорбными инстинктами маленьких человечков и с тучностью стариков.

Даже мухи жужжали, будто желали подражать колоколам…

ПИСЬМО АВТОРА АРНОЛЬДУ ЦИППЕРУ

Дорогой Арнольд,

возможно, даже вероятно, что тебе попадёт в руки это небольшой рассказ о твоём отце и о твоей скромной жизни. Может быть, ты отказался от мысли возобновить переписку со мной и начал новое своё существование со вполне оправданного решения более не касаться прошлого. Тогда письмо, которое я пишу теперь, останется единственным знаком моей дружбы, который ты получишь после долгого времени, – дружбы, никоим образом не закончившейся и даже не ослабленной этим рассказом. Ведь я, как ты видишь, прочитав всё это, так же мало исчерпал нашу дружбу, как и твою судьбу. Да, мне показалось, когда я поставил последнюю точку после всего написанного, что не слишком много, а скорее слишком мало рассказал о тебе. Причину этого я нахожу в том, что не вижу той дистанции между мной и тобой, которая была между твоим отцом и мною. Возможно также, я испытывал до некоторой степени оправданный страх, что должен был бы, – пожелай я написать о тебе больше, – упомянуть нечто малозначащее о себе самом, а это вышло бы за рамки моей задачи. Обрисовать тебя с той ясностью, которая даётся только на расстоянии, было для меня, как уже сказано, невозможно. Всё же мне казалось столь необходимым связать жизнь твоего отца с твоей, что я, если б захотел исключить тебя из повествования, о многом вынужден был бы умолчать. А у писателя там, где он о чём-то умалчивает, начинается ложь.

Всё это мне нужно было сказать тебе прямо, в лицо, хотя есть всё же опасность, что это письмо никогда к тебе не попадёт. Я чувствовал необходимость извиниться перед тобой, – не потому, что сделал твою жизнь предметом своей книги, а наоборот: потому, что слишком мало смог о тебе сообщить. Ты относишься к числу тех людей, которым не надо объяснять разницу между бестактностью и предостережением. Я знаю уже, что тебя, – там, вдалеке, – эта книга рассердит или обрадует в той мере, в какой тебе покажется удавшимся мой замысел: замысел так изобразить в двух людях различие и сходство двух поколений, чтобы изображение это состояло не более чем в личном сообщении о жизни двух частных лиц. Ведь как бы ни была индивидуальность твоего отца сильна и, можно сказать, причудлива, – её проявление ещё в большей степени было типичным для поколения наших отцов, и я надеюсь, что некоторые из моих читателей нашего с тобой возраста во многих особенностях господина Циппера узнают свойства своих собственных отцов, так же как в тебе узнают самих себя, как я сам узнаю себя в тебе. Да, признаюсь тебе: мне иногда кажется, – я мог бы быть тобой и даже стоять на сцене варьете, тщетно пытаясь заиграть на скрипке. Возможно, в этом виде организованно-пошлого представления, на котором так потешается публика, лучше проявились бы прискорбные отношения между публикой и мной, чем через вымученные слова, с помощью которых я пытаюсь быть понятым так же тщетно, как ты – сыграть на скрипке. Твоя профессия обладает более грубой, зато более отчётливой символикой. Она символична для нашего поколения вернувшихся домой, которому мешают исполнить роль, сделать дело, сыграть на скрипке. Мы никогда не сумеем быть понятыми, мой дорогой Арнольд, как умел ещё твой отец. Мы подверглись децимации. Нас слишком мало. Слишком мало для этого мира, в котором прорыв совершает чисто физический вес массы, а не духовная энергия единения.

Я всё же желаю тебе удачи в твоей новой профессии. Пытайся, пусть тщетно, заиграть, как я не перестану напрасно писать. «Напрасно» – это означает: по видимости напрасно. Ведь есть где-то, – ты и сам это знаешь, – область, где следы нашей игры останутся запечатлёнными, неразборчивыми, но странным образом действенными, – если не теперь, то через годы, а не через годы, то через тысячелетия. Вероятно, потом не узнают: я ли писал, а ты играл, или наоборот. Однако в духовном содержании атмосферы, которое сильнее, чем содержание в ней электричества, будет парить отдалённое эхо звука твоей скрипки рядом с таким же далёким эхом мысли, записанной мной однажды. И, конечно, несбывшиеся желания всего нашего поколения останутся бессмертными так же, как они остались неисполненными.

Привет тебе во имя старой дружбы,

Йозеф Рот.

Последние публикации:

Все публикации

Оставить свое мнение в гостевой книге

Поэзия Проза Литературная критика Библиотечка "эгоиста" Создан для блаженства Онтологические прогулки Искусство Жизнь как есть Лаборатория слова В дороге




© ТОПОС, 2001—2010


Поиск
Авторы
Архив
Фотоальбом
Гостевая
Форум-архив
О проекте
Карта сайта
Книги Топоса
Как купить книги
Реклама на Топосе

Для печати

Реклама на Топосе

поиск:

авторы
 А Б В
 Г Д Е
 Ж З И
 К Л М
 Н О П
 Р С Т
 У Ф Х
 Ц Ч Ш
 Э Ю Я
Warning: Use of uninitialized value in split at backoffice/lib/PSP/Page.pm line 251.