сегодня: 22/01/2018 Топос. Литературно-философский журнал. статья: 25/07/2005

Поэзия Проза Литературная критика Библиотечка "эгоиста" Создан для блаженства Онтологические прогулки Искусство Жизнь как есть Лаборатория слова В дороге

В дороге (под редакцией Владимира Иткина)

Циппер и его отец

Перевод Анатолия Кантора

Йозеф Рот (25/07/05)

VI

Почтовый секретарь Вандль поселился в салоне. Всё там осталось, как было. Открыли дверь из прихожей в салон, как делали лишь перед Пасхой, когда должен был приехать брат Циппера из Бразилии. Фортепиано осталось. Когда почтового секретаря Вандля не было дома, Арнольд на нём упражнялся. Он был порядочный человек, секретарь Вандль. Он платил, не дожидаясь напоминаний, приличную сумму. Госпожа Циппер заплатила за словарь, Дарвина, Шиллера, Геккеля и бакалейщику за три месяца. Снова был каждый вечер на столе эментальский сыр, салями и пиво. Как много лет назад, ходил Циппер под вечер в кафе.

Это было шумное кафе, в котором большинство посетителей играли в карты. Дым от сигар и сигарет нависал над их головами, – холодный, тяжёлый и густой, застыв клубком, комом, сгустком. Мужчины сидели без пиджаков, кёльнеры стояли за ними и следили за игрой. Карты перемешивали с волшебной быстротой. Их кидали на стол, они хлопали, будто упав на поверхность воды. Игроки выкрикивали друг другу браные словечки, – загадочный вид странных колдовских заклинаний, – будто крепко спорили, и смеялись. Мел с визгом бегал по сухой дощечке. Влажные губки лежали на блюдцах, словно странные животные. С другого конца зала доносился тихий стук бильярдных шаров.

Помещение было в тумане. Это был сумеречный свет грота, притона заговорщиков, масонской залы. Он возбуждал моё воображение. Когда выходили из кафе на яркий солнечный свет, – будто пробуждались от глубокого сна. Когда сидели внутри – время словно останавливалось. Хотя над кассой висели часы, – они даже тикали, старший кёльнер Франц заводил их каждый вечер, – стрелок у них не было. Что могло быть ужаснее этих часов? Они шли и шли, в их потаённой утробе бежало время своей размеренной поступью, но никто не видел этого. Знали только, что время убывает, но насколько – заметно не было. Несмотря на это, мужчины, которые сидели там, постоянно посматривали на часы. Им, вероятно, казалось, что они узнавали время. Тиканье, которое они слышали, видимо, успокаивало их.

Там и сидел Циппер, играя в шестьдесят шесть каждый день с трёх до шести. Он играл и проигрывал. Он не проигрывал больших сумм, но терял всё же так много, что начал курить дешёвые сигары и, наконец, трубку с дешёвым табаком. «Трубка, – объяснял он иногда, – намного здоровее сигары, не говоря уже о сигаретах. Видно, по крайней мере, что куришь. – Некоторым этот запах, возможно, неприятен», – говорил он ещё, если госпожа Циппер сидела за столом. Иногда, впрочем, он приносил домой сигару «Трабуко», – вероятно, подаренную. Она, одна-единственная, засовывалась в портсигар, который стал совсем дряблым и мятым, будто у него ввалились щёки. Кроме того, он ещё и завёртывал сигару в кусок газетной бумаги. Вечером Циппер закуривал её, делал три затяжки, смотрел на неё, делал ещё одну, клал сигару перед собой, вертел, рассматривал со всех сторон, будто искал в ней какой-то тайный изъян, снова брал в рот и замолкал. Кончик её он тщательно засовывал в жёлтый, старый янтарный мундштук и курил, пока не оставался маленький ничтожный окурочек. Его он вынимал с помощью карандаша, очищал от пепла, крошил и стряхивал в кисет.

Дела у него шли всё хуже, у старика Циппера. Однако чем печальнее обстояло дело с его доходами, тем больше общественных почестей он набирал.

Теперь он был членом трёх благотворительных обществ и нескольких клубов, и в каждом из них занимал какую-нибудь должность. Здесь он был кассиром, там – старшиной; тут – вице-президентом, здесь – секретарём. Несколькими вечерами в месяц он должен был «жертвовать», как он выражался, ради собраний, торжеств, генеральных отчётов. Чем более потёртым, старым, выцветшим становился его костюм, чем более серым и грязным – его белый галстук, – тем чаще он одевался по-праздничному.

Иногда у него бывали великие дни. Когда он должен был произнести речь. Тогда две недели он сочинял её, а потом в течение двух недель – учил наизусть. В каждой речи встречались одни и те же выражения, однако старик Циппер так твёрдо был убеждён, будто всегда записывал совершенно оригинальные мысли, что чувствовал себя обязанным забывать их. Он ходил взад-вперёд по комнате, в которой сидели все, и произносил слова громко, проникновенно и приподнято. Госпоже Циппер приходилось его слушать. Давно уже зная речь наизусть, она брала в руки рукопись и водила указательным пальцем по каждой строчке. «Пауза!» – говорила она, когда Циппер слишком быстро от одного рассуждения переходил к другому.

Уважаемые присутствующие здесь! – так начиналась каждая его речь. Старик Циппер и это обращение каждый раз заучивал наизусть. Все мы знали уже на память всю речь, кроме Цезаря, чья голова способна была сопротивляться любому внешнему впечатлению. Мы все уже знали речь; бывали часы, когда она, – хотя я оборонялся от неё, как мог, – совершенно самостоятельно разматывалась в моём сознании, как нить из катушки, тянущаяся до бесконечности.

Госпожа Циппер и Арнольд ходили на великие вечера Циппера; иногда они брали и меня с собой. Сидели в общественном кафе, в полуподвальном этаже; издалека, из весёлого верхнего мира слышалось дребезжание чашек, гул голосов гостей, несколько тактов музыки. Как только распахивалась дверь, в низкое помещение с полной силой врывались шумы, – как бывает, если посреди улицы зажмёшь себе уши и снова на мгновение откроешь их, чтобы тотчас зажать вновь. Угадывалось, что там, наверху, происходили прекрасные, живые, полные жизненной силы вещи. Здесь же сидела госпожа Циппер, бледная, в чёрном платье с блёстками, толстые господа и полные дамы сидели рядом и позади неё, Арнольд стоял в конце зала, немного бледный и дрожащий, а на подиуме стоял, ярко освещённый, господин Циппер с цилиндром в руке, и внутри цилиндра лежала рукопись его речи. Он всё-таки не знал её наизусть. Госпожа Циппер беззвучно шептала про себя каждое слово прежде, чем её муж произносил его.

Шептала и трепетала.

VII

После экзамена – а по алфавитной очерёдности Циппер сдавал его в последний день – старик обратился к сыну с небольшой напутственной речью:

– Сам я, как тебе известно, никогда не учился. И всё-таки стал человеком. Я получил бы образование, если бы неблагоприятные обстоятельства этому не помешали. Я не могу дать тебе столько, чтобы ты мог жить как состоятельный молодой человек. Но на еду у тебя хватит, и изучать ты сможешь то, что тебе захочется. Советую тебе изучать юриспруденцию. Стань, во всяком случае, доктором. Я сам не придаю значения титулам и внешним почестям. Но мир ещё не шагнул настолько далеко.

Так Аргольд Циппер стал юристом. Я изучал философию. Но мы всё ещё встречались несколько раз в неделю. Как и раньше, я часто обедал у Ципперов. Симпатия старика ко мне оставалась неизменной. В доме Ципперов не случалось ничего, о чём я не узнавал бы на следующий день.

Однажды в воскресенье, – был жаркий летний день, – в Сараево застрелили наследника престола.

Госпожа Циппер была безутешна. Можно было подумать, убили её брата. Господин Циппер, напротив, получил блестящую возможность выказать свои мятежные настроения. В то время как его жена с платком у одного глаза и лорнетом у другого читала в газете подробности покушения, Циппер сказал:

– О мёртвом следует говорить только хорошее. Наследник был сущая собака. Но, возможно, он не был бы таким злюкой, если б не его жена. Два года назад она заказала у Вайнхорна костюм по мерке для своего младшего сына. Закройщик приезжает сам: один раз, другой раз, десятый раз. Наконец костюм готов, закройщик лично его привозит, а Софи и говорит: «Придётся вам забрать его обратно, ничем не могу помочь: я ведь заказывала короткие штанишки; ненавижу длинные штаны на детях». И ничего! Ни медного гроша в оплату! Таковы эти люди! Сербов их жир погубит. Венгерские магнаты боятся, что свиньи их подешевеют. Всё один сброд! Когда я был при восемьдесят четвёртом – приехал он однажды на манёвры, собака! Злость прямо сверкала в его глазах.

– Бедный император! – сочувствовала госпожа Циппер.

– Император должен радоваться, что этот молодчик убит!

– Пссст! – сказала госпожа Циппер, – не говори так громко.

– Я ничего не боюсь; я высказываю своё мнение.

Мнение Циппера, однако, изменилось уже через несколько дней, когда начались демонстрации. Он сам отправился к сербскому посольству. Пришёл домой и рассказал:

– Уж им теперь покажут! Наследник был собака, но что до этого сербам? Мы бы уж сами с ним разобрались. Теперь они увидят, что с нами шутки плохи. Полиция всё же великолепна! Обнажили сабли – и вмиг всех как ветром сдуло. Всю площадь очистили в пять минут. Инспектор Хаверда сегодня командовал. «Лихо сработано! – сказал я ему. Милейший человек этот Хаверда. – Только сабель многовато; чуть-чуть переборщили. В конце концов, – воля народа!». «Служба есть служба!» – говорит Хаверда. Тоже можно понять!

Наконец Циппер был разочарован, что в военный поход против сербов отправились не сразу. Из всех людей, которых я знал тогда, он был единственным, кого не удивила мобилизация.

– Я всегда говорил, что без войны не обойтись.

И Циппер, революционер Циппер, сказал своей жене:

– Распакуй мой мундир; ничего нельзя знать наперёд. На войне расширение вен не имеет никакого значения. Я старый солдат. Император может всё, что захочет; я давал присягу.

Возможно, Циппер был бы противником войны, если бы не изменились убеждения его жены. В те дни, когда стали уходить в армию первые мужчины, её патриотизм иссяк.

– Когда захочешь, всегда можно добром договориться, – сказала госпожа Циппер.

– Не вмешивайся в мировую политику! – воскликнул старик. – Арнольд, завтра ты запишешься добровольцем!

Тут я в первый раз увидел, как вскочила госпожа Циппер. Впервые услышал, как она пронзительно завизжала. Она стояла напротив своего мужа, она подняла кресло, она в это мгновение должна была ощущать в себе силу тысячи матерей.

– Нет! – кричала она. – Пока я жива, никто из моих сыновей добровольцем не пойдёт! Ни Арнольд, ни Цезарь! Иди один на войну! Ты мне не нужен! Иди, иди к своему императору! Ты! Ты!

Она рвала на себе волосы. В первый раз я увидел, как кровь бросилась ей в лицо. Она была прекрасна. Впервые за двадцать лет она снова была прекрасна.

Тогда Циппер замолчал. Арнольд не записался, и старик тоже.

Однако каждый раз, когда я встречался с господином Циппером, он держал передо мною такие речи:

– Мы отступаем, мы оставили русским равнины Галиции. Мы разделяемся, образуем два фронта. С севера и с юга мы сожмём русских, понимаете ли, в тиски. – Он сгибал указательный и средний пальцы, растопыривал их и замыкал снова. – Между тем на западе будет захвачен Париж. Французы покорятся, ведь если они и дольше продержатся, то с юга будут атакованы Италией. Потом Вильгельм бросит всю свою армию на восток. В три месяца царь будет уничтожен! Всё искусство войны состоит сегодня в том, чтобы окружить врага. Окружить с возможно меньшим количеством войск! Кроме того, нужно держать верный баланс между наступлением и обороной.

Ежедневно Циппер читал все газеты. Он забросил даже шестьдесят шесть. В своём родном кафе он был одним из самых пылких патриотов. Некоторые начинали над ним подсмеиваться. Он свирепел. Он грозился донести на того или другого в полицию. Его оставили в покое. Со скептиками он не здоровался. Со своей женой он больше не разговаривал. Даже от своих безобидных шуток отказался. Сколько времени уже не давал он звенеть своему хронометру! Как давно не был он в цирке! Только в театр ещё ходил. Даже влиятельными друзьями пренебрегал, презирал инспекторов полиции. Чем они занимались? Они оставались дома! Они уклонялись! Они «прикарманивали»!

Секретаря взяли в армию, в полевую почту. Его редкие открытки были вечерним развлечением Циппера.

– Любопытно знать, где находится эта полевая почта № 106? Какая разумная система! Только номер – а там уж знают, к чему это относится! И при этом, разумеется, ничего не теряется. Организация – замечательная вещь! Никогда в мирное время почта так не функционировала!

Салон пустовал. Госпожа Циппер повесила записку на входной двери: «Сдаётся комната для солидного мужчины». Господин Циппер снял листок. Он вошёл с ним вечером, высоко держа его кончиками пальцев, как отвратительного червя, и сказал:

– Как раз сейчас моя жена вывешивает такое объявление! Именно теперь ищет она солидного мужчину! Во-первых, все солидные мужчины мобилизованы, а инвалиды уже обеспечены жильём. Во-вторых, вернётся Вандль. Что же ему сказать, если комната будет сдана? Это чрезвычайно бесцеремонно – сдать комнату за спиной немецкого солдата-пехотинца!

Тут Циппер выбросил листок в окно.

Однажды я увидел его с чёрной железной цепочкой для часов. Носил он также три железных кольца. «Золото отдал я за железо!» – было выгравировано на всех трёх.

Как-то пошёл он вместе с Арнольдом и мной вбивать гвозди в «железного человека».

– Тут, – сказал он, – я жертвую тебе на гвоздь! – И купил мне гвоздь, так как у меня не было денег. Он сам забил не менее пяти штук.

Каждую неделю ходил он с новым значком. Он носил чёрно-жёлтый крест, серебряный, и эдельвейс на шляпе. Одно из благотворительных обществ, в которых он состоял, устроило к Рождеству сбор старой одежды и тёплых шерстяных вещей для наших воинов. Циппер сам сопровождал машину – большой обозный грузовик. Перед каждым домом он останавливался, шёл с колокольчиком в прихожую и принимал подарки. Так он ездил в течение всей недели – так называемой «недели тёплой шерсти». Каждый вечер он приходил домой поздно. Его взятое на комиссию бумажное дело начало постепенно засыпать. Только от патриотического общества, состоявшего под патронажем графини Виндишгретц, получал он каждый месяц заказ на бумагу для печатания. Также Военно-географический Институт оказывал внимание Ципперу. Одно время казалось, что он сможет заработать на поставках бумаги для фабрики «Наши герои зимой». Однако другой перехватил заказ.

Нет! Циппер зарабатывал всё меньше. В 1915 году он согласился наконец сдать салон, – хотя только военному. Им стал разрешивший, наконец, ситуацию обер-лейтенант Маутнер из военного министерства. Этот офицер, в гражданской жизни торговец антиквариатом, вообще войной не интересовался. Он возглавлял в министерстве бюро, которое выписывало пропуска посетителям. Вечером обер-лейтенант в гражданском платье отправлялся в кафе, где встречался с компаньонами. Со временем салон стал служить обер-лейтенанту гостиницей сомнительной репутации. Господин Маутнер жил с женой и детьми за городом в квартире из шести комнат. В салоне Циппера он поселил фройлен Минну из кафе ратуши. Платил он, однако, хорошо и был, в конце концов, обер-лейтенантом.

Наконец, Арнольд и я попали на военную службу. Месяцем позже и Цезарь оказался в мундире. Арнольд мог и должен был стать офицером. О своём сыне Цезаре старик Циппер вообще не беспокоился. Цезарь жил в казарме, пришёл домой лишь один раз на один день, перед тем как его рота ушла на фронт. Он напился, лежал восемнадцать часов на диване и вскрикивал во сне. «Великий герой – твой сын!» – сказал старик Циппер. По вечерам Циппер забирал нас с одногодичных курсов. Он выпивал стакан пива с нашим фельдфебелем. Однажды, – это был туманный ноябрьский вечер, свет притушенных из-за войны фонарей казался завёрнутым в вату, – стояли мы пять минут перед зданием курсов и ждали Циппера. Он не приходил. Внезапно появился перед нами низенький фельдфебель. Мы отдали честь. Тут фельдфебель рассмеялся. Это был старик Циппер. Он записался добровольцем.

Ох, как замечательно он выглядел! Он был одет в какой-то особенный мундир, его золотые галуны блестели, его моряцкая борода чайного цвета исчезла, остались только маленькие седые, тоже подстриженные, усики. В облегающем мундире отчётливо было видно, что у Циппера имелся животик, и что он вихлял бёдрами при ходьбе; ноги он ставил носками врозь.

Он заставил нас на улице несколько раз отдать ему честь. Мы пошли с ним в трактир, и он рассказывал нам всякие истории о своём полке. Теперь он был в ландштурме, и так как понимал немного по-чешски, попал через несколько дней в русский цензурный отдел. Он должен был проверять письма русских военнопленных. Однако прочесть письма не смог. Он начал учить русский. На его столе скопились письма. Он разделил их между своими подчинёнными и усердно учил русский.

Он фотографировался: за письменным столом, – письма, которые он не мог прочитать, аккуратно разложены перед ним пачками, – в фуражке, с портупеей и саблей; с Арнольдом-курсантом; с Арнольдом и мною; с Арнольдом дома; с Арнольдом на улице. Все снимки висели в салоне.

Потом мы поехали на фронт; он провожал нас к поезду. Он начал кивать раньше, чем поезд отошёл. Поезд стоял ещё, собственно, не на том пути. Его часто перегоняли. Стоило мне подумать: теперь старик Циппер уже дома, – как он появлялся снова. Будучи фельдфебелем, он мог проникать до отдалённых товарных станций, в то время как другим пришлось уйти уже с первой платформы. Никогда я не видел старого Циппера таким весёлым, как тогда, когда мы шли на смерть. Когда наш поезд уже окончательно разгонялся, он появился ещё раз, побежал рядом с вагоном с газетным листком в руке и прокричал нам вслед:

– Победа при Люблине!

Мы взглянули друг на друга, Арнольд и я, и принялись за колбасу.

Через два месяца Цезарь потерял левую ногу.

Старик Циппер сообщил Арнольду об этом событии. «Он получит безукоризненный протез», – писал Циппер. А мать приписала одну-единственную строчку. Видно было, как дрожала её рука. Я отчётливо помню её почерк. Буквы лежали как пучок тонкой проволоки. «Оставайся целым и здоровым», – писала госпожа Циппер.

Однако Арнольд получил застрявшую в теле пулю, отпуск и звание лейтенанта. Что могло быть лучше для старика Циппера? Он сфотографировался: фельдфебель рядом с сыном-лейтенантом. Арнольд послал мне фотографию. Вот стоит старик Циппер, положив руку на плечо лейтенанта, и смотрит застывшим взглядом прямо перед собой. Всё-таки он постарел. Его дряблые щёки свисали на скулах, а на руке, которая держалась за плечо сына, видны были расширенные вены. Арнольд писал, что дела идут теперь не так плохо. Мать получила деньги за мобилизацию всех трёх мужчин. Цезарь будет обеспечен пенсией, так как потерял на войне ногу.

Несколько позже получил отпуск и я. Тогда я увидел, как госпожа Циппер после полуночи со скамеечкой, очками, наполовину связанным чулком, горшком и хозяйственной сумкой идёт к лавке, чтобы достать утром мяса и молока. Циппер всё ещё разговаривал со своей женой в третьем лице. Всё же он вставал в три часа ночи, чтобы подменить её в очереди. Цезарь, как инвалид, мог получать продукты питания вне очереди. Однако он приходил из госпиталя домой раз в неделю, в субботу днём, ковылял к ящику комода, где его мать прятала свой кошелёк, опорожнял его и отправлялся в трактир.

Он стал мрачным, его короткий лоб казался ещё короче, он состоял лишь из маленького кусочка измятой кожи. Постоянно висела на уголках его губ грустная глупая улыбка, она была как бы знаком его самодовольного тупоумия, началом безумия, превращения человека в животное.

Он получил протез, который не подошёл; он отбросил его. Он разбивал один костыль за другим. Когда мать навещала его в больнице, он прятался в клозете. Его посадили в сумасшедший дом. С ним случился припадок бешенства, его заперли в камере для буйно-помешанных; он плакал, ослабел, не произносил больше ни слова. Он начал есть газетную бумагу. Дома для умалишённых переполнились, его не могли больше там держать, Ципперу предложили взять его домой.

Казалось, он отупел теперь окончательно. Он сидел в бархатном красном кресле, которое взяли из салона, и съедал военные сводки, которые читал старик Циппер.

Однажды он схватил газету, которую его отец только собирался прочесть. Старик Циппер попытался отнять у сына газету. Тогда Цезарь утратил свою мягкость; он вскочил, упал на пол, поднялся, разбил своей палкой всю мебель, посуду, зеркала. Вызвали санитаров. Цезарь впал в горячечный бред и через несколько дней умер.

В тот день, когда бесновался Цезарь, а госпожа Циппер упала в обморок, волосы Циппера поседели. Он похоронил сына и превратился внезапно в старика. Он разговаривал со своей женой, он говорил ей снова «ты». Письма, которые он посылал Арнольду на фронт, звучали как разбитые колокола. Его почерк всё ещё был бодрым, а буквы – округлыми и крупными, его подпись всё ещё закручивалась прежним орнаментом, походившим на большой бант или бабочку. Выражения, которыми он начинал и заканчивал свои письма, были всё теми же. Каждое письмо начиналось с обращения: «Мой глубоко любимый сын!», каждое завершалось словами: «…без особых происшествий, твой любящий тебя отец!». Но речь в письмах шла о горестях времени. Они источали безжалостный, неумолимый туман. Он поднимался из них, как из осенних полей. Письма пахли более затхло, чем смерть. Они были как жизнь живущего во время войны.

Старику Ципперу дали крест «За заслуги». Он попросил разрешение в свободное от службы время носить гражданское. «Мне хотелось бы только, – написал он однажды Арнольду, – увидеть тебя ещё раз».

Я помнил о старике мирного времени, который вместе с нами взбирался на башни, смотрел лилипутов, бегунов, бродячие цирки, людей-львов, женщин без лона; старика Циппера, который получил свой хронометр в Монте-Карло при необыкновенных обстоятельствах, который приводил в действие его секретный механизм боя, заставлял мышек выпрыгивать из спичечного коробка и пузырей-призраков ползать под скатертью. Я видел, как приближается к своему концу тот, кого мы знали. Он превращался в кого-то совсем незнакомого, нового. Был ли это ещё Циппер?

В свой последний отпуск я навестил его. Он был в штатском, было воскресенье, я встретил его перед входной дверью. Его усы поседели, его волосы поседели, он опирался на трость с ручкой из слоновой кости, и спина его была сгорблена. Циппер стал ниже на полголовы. Несколько раз он останавливался на лестничной площадке, – не для того чтобы отдышаться, как мне показалось, а чтобы поразмышлять. Говорил он очень мало. Когда мы были наверху, он прошёл в кухню и сказал: «Фанни, иди сюда!».

Вышла госпожа Циппер. Так я впервые услышал, что её зовут Фанни.

Её волосы были, как всегда, бесцветны. Её лицо было худым, её руки – жёсткими, как всегда. Лишь с её подбородка, когда она улыбалась, исчезло всякое напоминание о ямочке.

В углу около окна, в комнате, где мы так часто вместе сидели, когда на свете был ещё мир, а у Ципперов была ещё война, в углу стояло красное бархатное кресло из салона.

– Здесь, – сказал Циппер, – в последние свои недели всегда сидел Цезарь.

Госпожа Циппер ушла в кухню.

– Когда кончится эта война? – спросил Циппер.

– Ещё не скоро, я думаю, – сказал я. – Мы ждём смерти.

Я снова поехал на фронт. А война не кончалась. Служили и старые Ципперы, и молодые. Миллионы Ципперов стреляли и умирали, и сотни тысяч сходили с ума.

Постоянно к Арнольду приходили письма. В них содержалось всё то же.

Арнольд писал письма домой. Я всегда добавлял приветы.

Иногда, обходя полевой караул, я видел перед собой комнату Ципперов, и представлялась мне она обителью мира.

VIII

Всё же в один прекрасный день война прекратилась. Монархия пала. Мы приехали домой.

За последние полгода я не видел Арнольда. Он заболел, и в качестве выздоравливающего был направлен в железнодорожные войска. Я, вследствие различных помех, вернулся только в начале декабря 1919 года. Арнольд был уже в штатском. Было решено, что он не станет доктором. Ему нужно было срочно искать работу.

В 1919-ом была отвратительная зима. Она была мокрой, снег продержался едва ли один день. Ветер носился по городу как липкий от сырости убийца. Улицы были мрачными. Итальянские офицеры носили тёплые шерстяные шали, гамаши, скрипящие жёлтые кожаные ранцы; они ходили с победоносным видом, они были союзниками зимы и вообще союзниками. Из Америки прибыли консервы, пасторы с рождественскими ёлками для бедных детей и освобождённых заключённых из гражданских. Из России и Италии приезжали возвращающиеся на родину. Многие, кто их ждали, – умерли и освободили им место. Биржа была полна жизни, а деньги обесценивались. Миллион молодых мужчин ходил повсюду и искал работу. Арнольд был одним из них.

До того времени я видел Арнольда лишь в тени его отца и его дома; я знал только соученика Циппера, сидевшего на третьей парте в углу; всегда он был на полголовы ниже, чем «весь класс»; всегда отличался обилием веснушек, напоминавших мне поджаренные хлебные крошки; иногда был прилежен, иногда ленив, – как другие, – и «текуче», как того требовал его отец, произносил стихи. Потом Арнольд был студентом, как многие другие. Ему нравилась девушка, посылавшая ему письма в университет; его имя часто было написано на чёрной доске у стойки швейцара, – последнее имя в списке (не много имён начинается на «Ц»). Потом Арнольд стал солдатом. И он скрывал, как все, свою собственную физиономию. Возможно, у него до той поры её и не было. Я видел, как он растёт, становится старше, отмечает дни рождения. Но я не видел, чтобы он приобрёл лицо. Я никогда не рассматривал его, я думал, что и так хорошо его знаю. Восемь месяцев назад я увидел его в форме, которая, как большинство форм молодых офицеров того военного времени, немного грешила против предписаний, совсем немного нарушала правила, – чего вполне хватало, чтобы геройство становилось кокетством. Ведь тщеславие было в те дни, – не в первый раз в ходе тысячелетий, – сильнее, чем дисциплина, и проявляло беспечность перед лицом смерти. Арнольд носил, к примеру, шапку без козырька, – что было запрещено пехотным офицерам, – надевая её немного набок. Он был недостаточно ребячлив, чтобы кичиться своим статусом воина и офицерским званием, и придавал своей одежде характер самодовольной дерзости не потому, что радовался своему мундиру. Он принадлежал к числу тех мужчин, – я позже замечал это у многих, – которые так же изнемогают от моды, как люди с чувствительными органами дыхания – от инфлюэнцы.

Я знаю, что Арнольд Циппер обратил на себя моё внимание лишь тогда, когда я встретил его после войны.

Хотя я не виделся с ним всего лишь полгода, он показался мне в штатском настолько изменившимся, словно я не встречал его долгие годы. Он был одет в тёмно-коричневый костюм из дешёвого армейского сукна. Это был один из тех костюмов, которые вывешивали на шестах в бедных рабочих кварталах перед маленькими лавочками; которые, если одеть их, – так отпугивали, казалось, человеческое тело, что оно само перед ними отступало, и между телом и материей, которая должна была его одевать и которая, однако, его лишь окутывала, оставалось воздушное пространство. За движениями, которые совершал в этой робе Арнольд, я угадывал изначальные изящные и гибкие движения нагого тела. Будто рукава и штанины еле поспевали за руками и ногами, опаздывая на долю секунды. Потому в поведении Циппера заключалась едва заметная нерасторопность, – возможно, определяло её, собственно, то, что я стал теперь более внимательно наблюдать за Арнольдом.

Мягкий, в бело-голубую полоску, воротник, который Арнольд надевал к своей сорочке того же цвета, но другого фасона, – вероятно, в надежде, что броский цвет заставит забыть разницу в рисунке, – привлёк моё внимание, – возможно, впервые, – к женственной ямочке на его подбородке, которая напоминала иногда о его матери и придавала ему выражение добродушного и любящего удовольствия человека. Приковывали взгляд его мелкие белые зубы, зубы грызуна, которые, когда он разговаривал, придавали лицу Арнольда весёлое, почти озорное выражение. Когда он держал рот закрытым, лицо его было мрачным. Его лоб был чистым и крупным, он выглядел невинным и наивным. Взгляд его глаз был лёгким как пёрышко, и соскальзывал с предмета как пробковая пуля, выпущенная из детского ружья. Таким взглядом и смотрел Арнольд на мир. Он познавал его поверхность, его гладкость и шероховатость, его пестроту и монотонность. Иногда проявлялся его дар ощущать то, чего он не мог видеть. Впрочем, он был молчалив, но недостаточно осторожен, чтобы не выдать себя. Он был чуток, но недостаточно внимателен, чтобы никого не оскорбить. Подобно своему отцу, он казался не выдающейся личностью, – скорее, заурядной.

Он не жил со своими родителями, хотя денег у него было мало. Он только обедал у них. Как он возмещал прочие расходы, я долго не знал. В иные времена его способности обеспечили бы ему средства к существованию. В первые месяцы после войны, однако, могла помочь только одна из тех случайностей, которую называют «счастьем», или та необыкновенная сила, которую гений или наглость гонит перед собой как танк. Арнольд Циппер не был ни гениальным, ни бессердечным. Напротив, был он мягок, добродушен, одарён и застенчив.

Как я скоро узнал, с декабря по март он жил торговлей армейским сукном. Он посредничал между продавцами и покупателями. Это было тогда обычным делом в стране: демобилизованный офицер, у которого не было профессии, или который не мог ею воспользоваться, торговал армейским сукном. Циппер не был ловким дельцом.

Он ненавидел своё занятие. Перед тем как войти в кафе, – а в кафе заключались тогда сделки, – он сто раз раздумывал. Другие, коммивояжёры по призванию, входили с победоносным видом, с убеждённостью, что найдут свою жертву, уговорят её и сделают уступчивой, – убеждённость, которая делает коммивояжёров столь же неотразимыми, как смелых обольстителей и атакующих генералов. Циппер же был робок, и вследствие этого навлекал на себя неудачу; приблизительно таким же образом некоторые люди подхватывают болезнь, потому что панически боятся воспалений и простуд. Мнительность Циппера была причиной того, что случайный и безобидный взгляд кёльнера казался ему укоризненным. Приходилось долго ждать в игорном зале кафе, пока покупатель оторвётся от своей партии в карты. Как часто, однако, случалось, что клиент, заметив Циппера уже при его появлении, делал ему знак обождать и в азарте игры забывал об ожидающем или делал вид, будто забыл о нём! Это ведь тоже был способ измотать того, кто делал предложение, проверить, – находится ли он в таких стеснённых обстоятельствах, чтобы терпеливо ждать, или настолько независим, что готов тотчас уйти, если покупатель не спохватится вовремя. Другие тоже могли стать завсегдатаями в кафе, в котором хотели заключить сделку, – сев за столик, заказав кофе и наблюдая за своей жертвой. Однако этих расходов Циппер не мог оплатить. Для него трудность состояла уже в том, чтобы зайти в кафе, где он искал делового партнёра, ждать, пока тот закончит свою партию, – и так ждать, чтобы его не сочли ни нежелательным, ни назойливым, ни жалким. Ему приходилось симулировать готовность в любой момент заказать кофе и ту непринуждённость манер, которая дала бы понять кёльнеру, что он ничего не заказывает лишь потому, что сыт и ни в чём не нуждается.

Устаёшь, когда стоишь, не позволяя себе сесть, так как нельзя взять столик и не «потреблять». Не было для Циппера ничего более тягостного, чем эти четверть- или полчаса ожидания в двойном свете игорного зала, где зажжены уже были жёлтые лампы, хотя из прихожей проникали ещё лучи солнца. Однако игрокам нужен был этот искусственный вечер, как посетителям публичного дома – спущенные жалюзи. Циппер ждал. Он ходил из угла в угол. Он останавливался и листал газету, делая вид, будто только что нашёл заметку, которая его особенно заинтересовала. При этом не спускал глаз с человека, которого ждал. Да, он пытался время от времени напомнить покупателю о своём присутствии. Если ему это удавалось и желанный клиент наконец вставал, то энергия Циппера была уже израсходована, – энергия, нужная ему, чтобы уговорить упрямца в необходимости покупки. Если бы ещё Арнольд получал бескорыстное удовольствие от самой беседы, какое испытывал его отец! Но у младшего Циппера была более густая кровь, более умные мозги и более нежная кожа.

Если, несмотря на всё это, Арнольду удавалось заработать так много, чтобы ходить каждый вечер в кафе, – в другое кафе, где не было его клиентов, – чтобы курить сигареты и выезжать иногда на трамвае на природу, – то обязан он был этим тому обстоятельству, что среди деловых людей находилось много его давних товарищей, которые оказывали ему внимание. У этих приятелей, торговцев по случаю, была лёгкая рука, отзывчивое сердце и некоторая солидарность с Циппером. Они, так сказать, давали ему заработать. Однако, перебрав по очереди всех своих знакомцев, Циппер должен был искать себе другое поле деятельности.

В семье Ципперов питали надежду на отъезд Арнольда в Бразилию, к брату старика Циппера, который не писал во время войны. Даже те, у кого не было за границей никакого дяди, собирались в дорогу. Родина стала такой тесной, что даже старики, которые никогда не покидали своего квартала, испытывали страстное желание эмигрировать в дальние края, а всё родное – изгнать из памяти, из сердца, из жизни. Арнольду это казалось единственным выходом. Когда он прямо спрашивал себя о своих планах, то должен был признать, что ничто не было ему так противно, как пустая, каждодневная, рутинная работа на родине. Возможно, за границей пришлось бы работать больше, но это было бы нечто далёкое. Он читал много описаний путешествий. Он прочёл их ещё в свои мальчишеские годы. Но желание путешествовать никогда раньше в нём не просыпалось. Лишь когда он вернулся с войны, снова увидел этот дом, в котором вырос, этого отца, который его воспитал, эту мать, которая плакала о нём; когда он почувствовал тень брата, который лишь после своей смерти стал членом семьи; когда Арнольд увидел эту страну, гражданином которой он был, в которой приходилось каждое мгновение принадлежать к какой-либо партии, разделять какие-либо убеждения, на самом деле служить какому-то «общественному благу», которого никто не знал, не видел, не понимал, о котором писали только в газетах, – только тогда захотелось ему в Бразилию.

Он был, однако, слишком щепетильным, чтобы эмигрировать, положившись на своего дядю, как того хотели родители. Из основных принципов извращённого воспитания, которое так портит человека, один стал убеждением Арнольда и нашёл свою форму в глупейшем крылатом выражении «своя рука владыка»! Было в нём это американское честолюбие: достичь чего-то самому, без чьей-либо помощи. Принцип, который побуждает сына американского миллиардера в возрасте двадцати лет не приносить посильную пользу в деле, а торговать сначала спичками, и путь, который совершил его отец, пройти вслед за ним. Противоестественный принцип, сопоставимый с тем, что принуждает еврейского адвоката по гражданским делам первым, без проводника, взобраться на непокорённую альпийскую вершину; циркового артиста – выполнять свои трюки на аэроплане, хотя они и на трапеции опасны для жизни; каменщика – работать на небоскрёбе без стропильных лесов. Это тщеславие и владело Арнольдом. Он хотел быть в Бразилии один, и мечтал поразить однажды отца телеграммой с борта парохода. В основе была, возможно, наследственность старого Циппера – эта радость изумлять, – удовольствие маленького человека. В то время имелось много агентов по эмиграции в романтические дали. Были общества молодых людей, которые совместную поездку в Австралию считали увеселительной воскресной прогулкой, и убеждены были, что для них нет ничего невозможного, раз они избежали смерти. К одному из таких обществ и присоединился Арнольд. Казалось, на душе у него стало легче с тех пор, как он регулярно выплачивал свою ежемесячную долю. Его жизнь снова обрела смысл. Утаивать что-то – тоже было занятием. Но вскоре кассир общества исчез со всеми ежемесячными взносами. Вероятно, он был единственным, кому удалось добраться до Бразилии.

Тем временем отец Циппера уже написал брату. Между государствами снова завязались отношения. От бразильского брата пришёл денежный перевод с письмом. Лучше подождать, писал брат. Он думал возобновить свои ежегодные визиты, как перед войной, и хотел скоро приехать.

Продолжение следует.

Последние публикации:

Все публикации

Оставить свое мнение в гостевой книге

Поэзия Проза Литературная критика Библиотечка "эгоиста" Создан для блаженства Онтологические прогулки Искусство Жизнь как есть Лаборатория слова В дороге




© ТОПОС, 2001—2010


Поиск
Авторы
Архив
Фотоальбом
Гостевая
Форум-архив
О проекте
Карта сайта
Книги Топоса
Как купить книги
Реклама на Топосе

Для печати

Реклама на Топосе

поиск:

авторы
 А Б В
 Г Д Е
 Ж З И
 К Л М
 Н О П
 Р С Т
 У Ф Х
 Ц Ч Ш
 Э Ю Я
Warning: Use of uninitialized value in split at backoffice/lib/PSP/Page.pm line 251.