сегодня: 13/12/2018 Топос. Литературно-философский журнал. статья: 18/07/2005

Поэзия Проза Литературная критика Библиотечка "эгоиста" Создан для блаженства Онтологические прогулки Искусство Жизнь как есть Лаборатория слова В дороге

В дороге (под редакцией Владимира Иткина)

Циппер и его отец

Перевод Анатолия Кантора

Йозеф Рот (18/07/05)

I

У меня не было отца, – то есть, я не знал своего отца, – у Циппера он был. Это придавало моему другу особый вес, как если бы у него был попугай или сенбернар. Когда Арнольд говорил: «Завтра я иду с моим отцом на Кобенцль», – мне тоже хотелось иметь отца. Можно было бы брать его за руку, подражать его подписи, получать от него выговоры, наказания, награды, побои. Иногда я хотел заставить свою мать ещё раз выйти замуж: даже приёмный отец казался мне желательным. До этого, однако, не дошло.

Мальчишкой Циппер вечно кичился своим отцом. Это отец купил ему, то – запретил. Это он обещал ему, в том – отказал. То отец хотел переговорить с учителем, то нанять гувернёра, то купить Арнольду часы к конфирмации и устроить ему собственную комнату. Если даже отец причинял своему сыну какую-нибудь неприятность, – Арнольд будто сам желал её. Отец был могущественным и одновременно услужливым духом.

Иногда я встречался с отцом Арнольда. В течение четверти часа он обходился со мной как с собственным сыном. Он говорил мне, к примеру: «Подними воротник, дует норд-вест, можно горло простудить». Или: «Дай-ка сюда руку, ты ведь поранился; пойдём в аптеку на той стороне, чем-нибудь намажешь». Или: «Скажи своей маме, – пора послать тебя к парикмахеру. В разгар лета не носят длинные волосы». Или: «Ты уже научился плавать? Молодой человек должен уметь плавать!». Тогда выходило так, будто молодой Циппер дал мне взаймы старого. Я был благодарен своему другу, но оставалось при этом неприятное чувство, что я должен вернуть ему отца, как должен был вернуть «Робинзона». Одолженные вещи, конечно, – не то, что собственные.

Всё-таки мне разрешалось иногда более продолжительное время общаться с отцом Циппера. Только приходилось делить его с Арнольдом. По особым случаям мы, по возможности, ходили все втроём: поднимались на знаменитые башни, смотрели диких зверей в зоопарке, уродцев, лилипутов, театр танагрских статуэток и бегунов, которые за десять минут пробегали длинную проезжую улицу. Тогда Циппер утверждал, что время пробега составляло, собственно, одиннадцать минут сорок пять секунд. Он любил точность. У него были часы, которые мой друг по праву называл хронометром. Это были большие золотые часы с крышкой. Циферблат был из лиловой эмали. Чёрные римские цифры были окантованы золотом. Незаметный, едва видимый крючочек около ободка приводил в действие механизм боя. Ясно различимый, маленький серебряный колокольчик отзванивал каждый истекший час и каждую четверть часа. «Этими часами, – говорил Циппер-отец, – слепой может так же пользоваться, как и зрячий. Минуты, – добавлял он шутливо, – ему придётся, впрочем, додумывать самому. Эти часы никогда ещё не были в починке у мастера. Они идут день и ночь уже сорок один год. Я получил их однажды в Монте-Карло при необыкновенных обстоятельствах».

Эти «необыкновенные обстоятельства» заставили немало поломать голову и юного Циппера, и меня. Отец, с которым мы запросто встречались при свете дня, который был человеком, как все другие, в чёрной круглой шляпе и с тростью с ручкой из слоновой кости, – которая тоже, впрочем, имела свою историю, – отец этот когда-то, и именно в Монте-Карло, пережил что-то при «необыкновенных обстоятельствах». Мы с глубоким почтением смотрели, как старый Циппер сверяет астрономические часы обсерватории со своими часами, контролирует положение солнца в полдень и электрический хронометр на городской площади. Иногда, когда все молча ели, сидя за столом, передвигал он незаметно затвор на часах, и обедавшие с удивлением слушали загадочный звон.

Циппер-отец любил изумлять. Он пользовался так называемыми «вещицами для розыгрышей»: фальшивыми спичечными коробками, из которых выпрыгивали маленькие мышки, взрывавшимися сигаретами, резиновыми пузырьками, которые бродили под тонкой скатертью как призраки. Он заботился о многих маленьких вещах, которыми взрослые обычно пренебрегают. Однако интересовался также более важными предметами, – к примеру, географией, историей, естественными науками. На древние языки он обращал мало внимания, но современным придавал огромное значение. «Английский и французский, – говорил он, – должен сегодня учить каждый молодой человек. Было бы у меня в юности больше времени – определённо стал бы полиглотом. Латынь мне ещё нравилась. Во всяком случае, ею пользуются медики и фармацевты. Но греческий? Мёртвый язык! Гомера можно ведь и а переводах читать. Греческих философов давно уже превзошли. Я вообще отдал бы Арнольда в реальное училище. Но мать!.. При этом она утверждает, что любит своего сына. Любит – и заставляет зубрить греческую грамматику!».

Были и другие расхождения во мнениях между старым Циппером и его женой. Она почитала учителей, священников, двор и генералов. Он отрицал вечные истины, был мятежником и рационалистом. В виде исключения он уважал гениев – Гёте, Фридриха Великого, Наполеона, разных изобретателей, исследователей Северного Полюса и, в особенности, Эдисона. Он почитал науку и лишь тех её приверженцев, которых отделяла от него либо смерть, либо значительное географическое расстояние. Его глубокому уважению к медицине соответствовало его недоверие к врачам. Всё же иногда он находился в таком состоянии, которое называл «потребностью в покое». Потом он объяснял, что у здорового человека, – и именно у здорового, – время от времени бывает потребность в отдыхе и даже повышенная температура. У него было несколько способов мерить температуру; самый лучший – снижать уровень ртути в градуснике. Его методы лечения были странными и неизвестными медицине. Они свидетельствовали скорее о склонности к суеверию, которая противоречила его единственной вере – вере в разум. Он ел лук, когда болела голова; клал паутину на открытые раны и лечил подагру купаниями.

II

Семья Ципперов жила в квартале мелких буржуа, квартиры в котором состояли из тесных комнат, имели тонкие стены и украшены были ненужным орнаментом.

В квартире Ципперов была одна изящная комнатка. Она находилась за спальней. До неё можно было добраться и через прихожую. Однако дверь туда была заперта. Она открывалась только один день в году, на Пасху, когда приезжал из Бразилии погостить брат старого Циппера. Для нас, молодого Циппера и меня, заветная комната, которую называли «салоном», становилась доступной в воскресенье, если мы обещали вести себя спокойно и «ничего не разбить». Ведь сколько ломкого и хрупкого было там собрано! Я помню стеклянную бледно-голубую чернильницу с серебряной крышкой, маленькую песочницу того же цвета и ручку из голубого стекла. Это был письменный набор. Он стоял на комоде, среди массивных стаканов рубинового цвета, серебряных бокалов и мельхиоровых блюд для фруктов. В стаканах, которые всегда были немного пыльными, лежали перламутровые пуговицы и детские колечки из мягкого серебра, булавки для галстуков и деревянные футлярчики для иголок, броши, усеянные искусственными бриллиантами, чёрная, гибкая и клейкая мишура, блёстки которой каждый раз падали с роскошного чёрного платья госпожи Циппер, и которые та собирала, чтобы при случае пришить их.

Салон был всегда в полумраке. Тяжёлые красные шторы давали солнцу лишь скудный доступ, так что едва-едва удавалось порой лучу проложить себе узкую дорожку и протянуть тонкую полоску серебристой пыли от окна до круглого стола. Из вечно закрытых шкафов остро пахло шариками нафталина. Затхлая сырость напоминала осенние поля, день поминовения усопших, ладан в прохладной часовне. На стенах висели портреты предков и родителей госпожи Циппер. У старого Циппера не было изображений своих прародителей. Ведь он происходил из «простой» семьи, члены которой никогда не запечатлевали себя на портретах. Однако сам он, казалось, хотел быть родоначальником уважаемого рода. Он часто фотографировался и увеличивал все свои карточки. Он вешал их на стенах салона. Тут видели господина Циппера в шляпе и с тростью на садовой скамейке, с жасмином на заднем плане. Там – за письменным столом, читающим толстую книгу. Справа изображён был господин Циппер в мундире фельдфебеля – фельдфебеля контрольной службы пехоты. Слева – господин Циппер в цилиндре и в белых перчатках, только что пришедший со свадьбы или с похорон. Здесь был он ещё юным женихом с завёрнутым в белую бумагу букетом цветов в руке. Там – он уже строгий отец с малышом Арнольдом на коленях.

Ещё чаще, чем старый, фотографировался молодой Циппер. Арнольд шести месяцев от роду, совершенно голый, улыбающийся, на медвежьей шкуре; Арнольд в один годик на руках у матери; четырёхлетний Арнольд в первых длинных штанишках; Арнольд шести лет с первым школьным ранцем, с аспидной доской и болтающейся губкой; семилетний Арнольд с первым табелем в руках; восьмилетний Арнольд на корточках у ног учителя, в окружении своих школьных товарищей; Арнольд в испанском национальном костюме и на велосипеде; Арнольд – наездник на ипподроме и шофёр в увеселительном парке; Арнольд на ослике и на облучке повозки; Арнольд за фортепиано и со скрипкой; Арнольд со стрелой и луком и Арнольд с саблей; Арнольд – маленький драгун и маленький матрос; Арнольд всех возрастов, во всех одеждах, во всех позах, Арнольд, Арнольд, Арнольд…

Почему, спрашивал я, старший брат Арнольда, которого звали Цезарем, не фотографировался? Его назвали Цезарем в честь рано умершего брата его матери. Казалось, это имя тяготило ребёнка, ставило ему задачи, для которых он не был рождён. Он должен был быть или гением, или псом. Кто мог бы с таким именем осчастливить своих родителей?

Нет! Он не доставил им никакой радости, по крайней мере отцу. Цезаря редко видели дома. Он шатался по улицам, его встречали у входа в цирк Кавалли, около кино в пригородах и на маленьких улочках, где каждый дом был борделем. А было ему всего четырнадцать. Я отчётливо помню его красное грубое лицо, черты которого были прорисованы топорно и наспех; его лоб, изборождённый множеством морщин, которые словно хотели изобразить фальшивую озабоченность; странную противоположность между неимоверным ртом, который напоминал грустный серп луны на ущербе, и светлыми, зелёными, по-звериному и безумно сверкающими глазами. Когда ему было пятнадцать, он спал со всеми служанками по соседству; чёрная бородка прорастала во всех уголках его лица, брови его срослись на переносице. Он «не хотел учиться». Старый Циппер «забрал его» из гимназии и «отдал» в реальное училище. Там он подрался с одним из соучеников, разбил ему носовую кость и дал оплеуху учителю, который хотел вмешаться. Тогда старый Циппер «забрал» Цезаря из реального училища и «сунул» его в городскую школу. Здесь имелось несколько таких Цезарей; учителя опасались взбучки. Цезарь Циппер не привлёк к себе особого внимания; он оставался на второй год в каждом классе, но это ему не помогало. Оставив школу, он мог только читать и писать.

Цезарь словно не принадлежал к семейству Ципперов. Прежде всего, его никогда не видели дома, разве что во время обеда. Тогда он сидел на конце стола, спиной к кухонной двери, напротив старого Циппера, который бросал на своего неудачного сына, свирепея от блюда к блюду, презрительные взгляды. Цезарь не реагировал на них. Цезарь смотрел всегда в тарелку, тихо бурчал себе под нос, стучал каблуками по полу, барабанил пальцами по подлокотнику кресла и знал, что вызывает в своём отце дикое раздражение. Да, казалось, он с удовольствием прислушивался, как всё кипит от злости в старике Цмппере. Он ещё сдерживался. Однако была уже на очереди выпечка, которой старик никогда не был доволен; он внезапно взрывался и швырял солонку в Цезаря, который давно уже этого ждал и, с тренированной ловкостью фокусника хватая её, ставил обратно на стол. Затем скрипела спинка кресла, старик Циппер вставал. Он стоял, наклонившись, с салфеткой в левой руке, шаря правой за собой в поисках спинки стула. Мгновение видно было, как его рука хватает пустой воздух. Я отчётливо помню ещё эту правую руку; она выглядела как животное, – вроде волосатого паука, который вслепую пытается схватить отсутствующую добычу; она была страшной, эта рука, ужаснее, чем лицо старика, слишком безобидное, чтобы хоть на мгновение показаться страшным.

В эти секунды Цезарь открывал уже левой рукой кухонную дверь. Слышалось уже бульканье кастрюль на плите, вдыхали запах пищи, слышно было, как сморкается и кашляет госпожа Циппер. С левой рукой на ручке двери, правую держа перед собой как щит, Цезарь высовывал отцу длинный красный язык. Язык был нечто бесстыдное, голое, будто лишённое даже белой кожи. Он тянулся навстречу отцу как рана или как пламя. При этом из утробы Цезаря вырывалось мрачное рычание, словно маленькое землетрясение. В следующее мгновение он исчезал.

Эта сцена повторялась несколько раз в неделю, – когда старик Циппер приглашал меня на обед. Арнольд знал заранее все её фазы, она его уже не интересовала. Да, казалось, она происходила в его присутствии к полному его удовольствию; я видел иногда, как он пытался скрыть подлую улыбочку, и всё-таки не мог её спрятать во время кратких, бессловесных битв, свирепствовавших между его отцом и братом, сопровождаемых лишь пугающими жестами и нечеловеческими звуками. Я не помню, чтобы Цезарь или старик Циппер когда-нибудь доедали до конца свою выпечку. Всегда оставались на их тарелках отвратительные объедки. Обломки, выброшенные после бури.

Но как свет солнца следует за непогодой, так и старик Циппер тотчас принимался шутить, едва исчезал его злосчастный сын. Ещё лежали перед ним остатки прерванной трапезы. Казалось, он их не видит. Он говорил уже о планах на день, о том, что мы собирались делать сегодня. Приготовили ли мы уроки? Видели ли мы новую карусель, которую итальянец соорудил за последнюю неделю рядом с другими? Знаем ли мы уже, что кукольный театр Андреаса даёт сегодня новую программу? Прочли ли мы уже в газетах, что летние каникулы в этом году начнутся не в конце июня, как обычно, а в середине?

Всё это интересовало старика Циппера. Иногда он подходил к платяному шкафу, открывал его медленно, как алтарь, и вытаскивал из неё скрипку в чёрном футляре, который напоминал саркофаг. В нём погребены были юность и надежды старика Циппера, связанные со скрипкой. Когда-то Циппер хотел стать музыкантом. Он почти стал им. Он обладал, по его словам, «необыкновенным слухом», и без учителя, без знания нот, без «начальных основ», в один прекрасный день заиграл вдруг, «вдохновлённый каким-то духом». Стал он играть впоследствии «всё, что слышал» – «менуэты и вальсы». Он ходил на все новые оперетты, а на следующий день наигрывал мелодии оттуда – «по слуху». Теперь он мог сыграть, собственно, лишь одну тему: «Ты знаешь, мамочка», – песню, которая старика Циппера вовсе не заставляла грустить, а меня трогала до слёз. Напротив: чем слащавее, меланхоличнее и вдохновеннее становилось лицо Циппера, тем веселее было у него на душе. Он растягивал звуки до невозможности, тянул их как резину; его скрипка жаловалась, причитала, выла, – нужно это было или нет, – и везде, где ему хотелось, он применял тремоло. У меня холодок пробегал по спине, отец Циппера же проявлял своё весёлое настроение весьма бодро, отбивая такт ногой, делая с удовольствием паузы там, где они не были написаны, бросая при этом вокруг самодовольные взгляды, как артист, который слышит где-то вдалеке лишь одному ему внятные овации.

В любом случае это была музыка, которую старик Циппер почитал выше всех искусств, да, выше всех духовных проявлений и форм жизни. Она заменяла ему веру в Бога, которого он отвергал. Она, может быть, заменяла ему любовь, которой он не знал, счастье, которое его миновало. Ничего удивительного, что он хотел хотя бы одного из своих сыновей сделать музыкантом. С некоторой надеждой заметил он, что Цезарь неохотно и с трудом учится, выказывает нерасположение к книгам, так что «с головой у него плоховато». Ага! – подумал старик Циппер, – он будет музыкантом! Само имя – «Цезарь Циппер» – будто создано для артиста. Цезарь – виртуоз, Арнольд – учёный! Однако выяснилось, что Цезарь и в музыке не делает успехов, что он после трёх лет дорогостоящих занятий у лучших педагогов города всё ещё царапает гаммы. «Даже вальса он не может сыграть», – жаловался старый Циппер. «Если уж артиста из него не получится, – нельзя ведь требовать этого от каждого, – то он, по меньшей мере, сумеет сыграть в обществе, когда будут танцевать. Молодой человек должен быть приятным и всеми любимым». Цезарь, однако, отнюдь не был всеобщим любимцем.

Однажды старик Циппер вернулся со своей ежедневной послеполуденной прогулки в окрестностях города на час раньше обычного. Что же случилось? Был один из самых весёлых весенних дней, приближалась Пасха, ждали брата из Бразилии, и всё жилище Ципперов находилось в том радостном возбуждении, причиной которого служат непредвиденное получение денег, стирка в доме и ожидание иностранца. Солнце сияло, чирикали воробьи. Старик Циппер, однако, мерил твёрдыми шагами, с опущенной головой, одну комнату за другой. Что же случилось?

Ему встретился на прогулке учитель музыки Цезаря. Он узнал, что его «бедолага-сын» месяцами не появлялся на уроках; что он, вероятно, сам растратил деньги, которые вручали ему каждый месяц для учителя. Когда ничего не подозревающий Цезарь вернулся домой, отец отнял у него скрипку, поднял её и, не произнеся ни слова, обрушил на крепкий череп своего сына.

Останки скрипки старик Циппер заботливо собрал с пола, связал их прочной бечёвкой и положил в мешок.

«До самой своей смерти, – поклялся Циппер, – буду хранить я эту разбитую скрипку!». Она лежала в несгораемом сейфе у Айзнера и К. рядом со страховым полисом и свидетельством о заключении брака.

III

Вспоминая сегодня старика Циппера, я удивляюсь тому, что не замечал тогда его глубокой скорби. Им самим она никогда не осознавалась. В нём было что-то от грустного клоуна. Но я находил его весёлым, как дети всегда находят весёлым клоуна. Старый Циппер с его тонкой, светлой, чайного цвета моряцкой бородой, которая обрамляла его широкое круглое лицо и была на нём словно ненужной роскошью, как дорогая рама на банальной картине; старый Циппер со своими карими, добрыми, всегда смертельно-серьёзными глазами; старый Циппер со своей вечной круглой жёсткой шляпой на голове, которую он надевал, когда подходил к открытому окну или лишь на шаг отходил от дома, чтобы купить газету; старый Циппер со своей чёрной тростью из «настоящего махагони»*, – этот старый Циппер распространяет вокруг себя сегодня, когда я вызываю его в памяти, великое уныние. Теперь, когда я рассказываю о нём, он навевает на меня грусть. У него было много горя в жизни и, вероятно, никаких страданий. Но именно поэтому он так печален, – печален, как прибранная комната, печален, как солнечные часы в тени, печален, как списанный вагон на ржавой колее.

Был всё же человек, которому он, мягкий, безобидный, причинял великие огорчения, – разумеется, не зная того. Была ещё, собственно, госпожа Циппер.

Они не подходили друг другу, нет, они друг другу не подходили. Но, как это часто бывает, никогда не думали о том, что не подходят друг другу. Такое приходит нам в голову обычно, когда мы наблюдаем старые супружеские пары. Они представляют собой fait accompli**, – нельзя больше сомневаться в их общности. У них уже есть дети, взрослые дети. Ничего не осталось больше от тех возражений и споров, которые они в первые годы своего брака выводили друг против друга как орудия на поле битвы. Оба притупили свои клинки и израсходовали боеприпасы. Они были двумя старыми врагами, которые из-за нехватки боевых средств заключили перемирие, выглядевшее как мирный союз.

Однако мгновения, о которых мы, сторонние наблюдатели, ничего не знаем, –пользуются ли они друг против друга остатками вооружений, или применяют для домашней борьбы другие средства, – средства мирного времени? В их распоряжении остались ещё с тех лет, когда вражда их была свежа, различные, не износившиеся пока приёмы ненависти: улыбка, появляющаяся на губах именно тогда, когда страдает другой; слово, которое напоминает о давно миновавшей вздорной сцене и которое, всплыв в разговоре, разрывает зарубцевавшуюся рану; способ взглянуть на другого так, что оба коченеют от холода; внезапный жест, пробуждающий вдруг их затуманенную, уснувшую враждебность, как запущенная ракета освещает ночью поле сражения и все его ужасы.

Так было и с супружеской парой Ципперов. Лицо госпожи Циппер навсегда останется в моей памяти. Оно словно лежало за влажной пеленой. Будто скопились уже в её глазах слёзы, всегда готовые излиться. Она носила длинные голубые фартуки, которые делали её похожей на больничную сестру второго разряда. В мягких домашних туфлях проходила она всё жизнь. Она никогда не говорила громко. Она часто вздыхала и сморкалась. Когда подносила к лицу платок, видны были её руки, сухие жёсткие руки, пальцы которых были несоразмерно сильными, будто искусственно посаженными на слишком слабые кисти. Когда она в праздничные дни одевала своё чёрное платье с блёстками, то выглядела более смуглой, чем обычно; в ней было что-то замороженное, будто её вынули из ледника. Твёрдо – не от гордости, а от жертвенности, бессилия, несчастья и скорби – твёрдо сидела она в кресле. Свои редкие бесцветные волосы она зачёсывала на широкий высокий лоб; это был способ вынужденной лакировки, мероприятие вопреки желанию госпожи Циппер, – будто её причёсывали, пока она была в глубоком обмороке и не имела потом ни секунды взглянуть на себя в зеркало. Только рот госпожи Циппер, теперь ввалившийся и казавшийся ожесточённым, выдавал, – когда она раскрывала его в редкой улыбке, – давно угасший пыл, исчезнувшую, красивую, округлую полноту, и на подбородке появлялась на долю секунды нежная ямочка – нет! не ямочка! – напоминание о ямочке. Её улыбка, её редкая улыбка была подобна нежным, тайным, торжественным поминкам по её юности. В её поблекших влажных глазах зажигался слабый дальний свет, снова быстро гаснувший, как световой луч очень далёкого маяка.

Она никогда не улыбалась в присутствии своего мужа. Никогда не разделяла с ним его маленькие забавы, никогда не вступала в разговор, который он иногда пытался завязать. На его вопросы она отвечала «да» или «нет». Как должна она была его ненавидеть, возможно, презирать! Он мог чувствовать ненависть за её молчанием, как ощущает человек скользкий, острый лёд под снежным покровом. Она раздражала его. Так как он не был умён, то начинал издеваться над ней. Как только Цезарь исчезал после бури, она со вздохом выходила из кухни. Случалось затем, что старик Циппер торжествующим голосом спрашивал: «Сказал ли тебе твой любимый сыночек, куда он отправился?». Хотя у Ципперов была служанка, старик не желал «видеть чужие лица во время еды». Поэтому госпожа Циппер сама должна была нести блюда от кухонной двери к столу. Если она ставила супницу посередине стола, Циппер говорил: «Немного ближе, мадам, прошу вас, мы ведь не в Версале!». Иногда он говорил: «Салфетка по меньшей мере двухнедельной давности! Кто-то уже ею пользовался! Вот следы от яиц, а я не ем яйца. За годы – ни одного яйца!».

В те дни, когда приглашали меня, он был особенно расположен завести разговор. Он пытался любой ценой нарушить молчание своей жены. Да, он даже принуждал себя говорить ей комплименты. Однако и доброта его соскальзывала с неё, как капля масла с обледенелого стекла. Если Цезарь или Арнольд сажали на её платье пятно жира, были неряшливыми, проливали стакан воды, – старый Циппер говорил своей жене: «Смотри, как опять ведут себя твои дети!». В течение десяти лет пил он после каждой еды чай. Это должен был быть совсем особенный чай, – стакан не слишком полный, чтобы Циппер мог взять его за верхние края, не отдёргивая пальцев. Однако когда края оставались слишком широкими, он шутливо спрашивал: «А сколько стоит весь стакан, мадам?». Когда чай оказывался слишком светлым, он отсылал его обратно, чтобы подольше настаивался. Если чай был слишком крепким, он требовал тёплой воды. Её приносили в металлическом чайнике, ручка которого была настолько горячей, что приходилось брать её скатертью; и хотя он знал, во всяком случае должен был знать по опыту, что за саму ручку нельзя было браться, всё-таки хватал её всегда голыми пальцами, испуганно отпускал и тряс рукой в воздухе, будто порхала крыльями белая птица, и при этом сверлил свою жену таким взглядом, каким окидывают наступившего на мозоль. Никогда не забывал старый Циппер порассуждать о чае, о его приготовлении, о различных его сортах, о его целительной силе, о его вреде. По меньшей мере раз шестнадцать я сам слышал из его уст, как он однажды опьянел от чайного дурмана. «Это был, разумеется, – заключал он, – не такой чай, какой подают здесь!», – и смотрел при этом на жену.

Когда я сегодня вызываю в своей памяти образ госпожи Циппер, я вижу, что она жила в тумане, в своего рода сером, сумрачном ореоле святости, как и подобает мученице, претерпевающей боль и страдания ради нелепых целей и по нелепым причинам. Не знаю, любила ли она своих детей. Возможно, они были ей безразличны или ненавистны, как их отец. Мне казалось, она жила больше для боли, чем для любви. Что касается детей, то Арнольд лишь позже начал любить свою мать. Первоначально держался он, в основном, при отце, который готовил ему больше развлечений. Воспитание старик Циппер всецело брал на себя, хотя часто называл своих сыновей её детьми. Это ведь были сыновья, и он решил «сделать из них людей».

Он начал с воспитания «мужественности». Спартанские методы ему импонировали, но и афинские – не меньше. О Спарте и Афинах он, самоучка, знал лишь то, что выхватил из книг. Он вообще знал историю по анекдотам, географию – по фотографиям, жизнь – из писем читателей в газету. Чего он не знал – узнавал из словаря или из редакторской колонки по средам. Многие проблемы занимали его с течением времени. Его интересовало расстояние от Земли до Луны, от Луны до Солнца, от Солнца до Марса. Его интересовали Млечный Путь, пожар в Москве, война в Крыму, последние эпидемии холеры в Вене, система выигрыша денег в Монте-Карло, вредоносность мух, воздействие палящего солнца, высота Гауризанкара, первый аэроплан, частная жизнь графа Цеппелина, первая постановка «Разбойников», последние индейцы в Боливии. У него была неутолимая жажда знаний простого человека, который сам выбился в люди и в заблуждении своём думал, будто знание есть образование, образование делает сильным, а сила приносит успех. Он присягнул Истине. Он сам окунал своих детей каждый день в холодную воду. Когда им исполнилось три года, он купил каждому велосипедик. Цезарь стал самостоятельным уже в восемь лет. Арнольд же получал новые велосипеды всё больших размеров. Ему покупали самокат, санки, коньки, лыжи, теннисные ракетки и сабли для фехтования. Пяти лет Арнольд умел уже танцевать. Он разучивал народные танцы. Плясал мазурку, краковяк, казачок, чардаш, учился щёлкать кастаньетами. Циппер дал Арнольду выступить танцором на благотворительном концерте. Старик сидел в первом ряду. Половине зала он раздал контрамарки. Он приволок сюда дальних родственников и шапочных знакомцев. Потом сфотографировал Арнольда на сцене. Он даже сам вышел и поклонился, после того как пять минут аплодировал.

Каждое воскресенье он водил Арнольда на ипподром и учил его ездить верхом. Он нанял «преподавателя драматического искусства», Арнольд учился декламировать. Некоторые стихотворения Арнольд должен был постоянно читать отцу вслух. У старика был своеобразный литературный вкус. Ему нравилось стихотворение Рудольфа Баумбаха «Путешествие в Парадиз». Презирая императора, он любил всё же слушать произведение современного лирика, который темой своего стихотворения избрал один день жизни монарха. Каждая строфа описывала один час этого дня и работу, которую император в этот час выполнял. Старому Ципперу нравились: «У ручья сидел ребёнок», «Философией займёмся», «Часовой в ночи глубокой», «По этой улочке безлюдной бредёт он», «Господь даёт железу рост», а также «Лорелея». Всё это Арнольд декламировал «текуче», как любил говорить старик Циппер. Ведь для него всего важнее была плавность течения речи.

Однако едва Арнольд где-нибудь запинался, как старик Циппер клал ему руку на голову и спрашивал: «Что же из тебя получится?». Тот же вопрос следовал, если Арнольд падал с велосипеда или с лошади. Что же должно было из него получиться?! По желанию отца – всё, что только было возможно: циркач и актёр, учёный и поэт, изобретатель и кавалер, дипломат и волшебник, авантюрист и композитор, Дон Жуан и музыкант, путешественник и премьер-министр. Всем мог стать Арнольд; всем, чем не стал старик Циппер.

IV

Почему же из старого Циппера не вышло ничего путного, – по крайней мере, по его мнению, не вышло? – Потому что большую часть энергии, отпущенной ему Господом, пришлось затратить на то, чтобы из пролетария сделаться мелким буржуа. Таков путь маленького человека. Молодому Ципперу, сыну столяра, предначертано было тоже сделаться столяром. Он стал учеником. Он делал дубовые столы, шкафы, колыбели, чемоданы и гробы. Наконец он поехал на обучение к мастеру-столяру в Вену.

В маленьком городе человеку с рождения предназначена какая-то профессия, какое-то призвание, какое-то дело. Этот – полицейский муниципалитета, а тот – могильщик; этот – часовщик, а тот – продавец; этот – богатый торговец, а тот – бедный стекольщик. Уже отец богача был богат, и дед богача – тоже. Старейшие жители города не могут припомнить, чтобы какой-нибудь предок богача был беден. Сын столяра никогда не станет могильщиком. Сын торговца деликатесами никогда не будет сторожем. Циппер, сын столяра, остался бы столяром, если бы не уехал в большой город.

Он больше не помещался полностью в рамках своего ремесла. Он выходил частицей своего рвения за границы, очерченные его жизни. В конце концов, рвение это было у него в крови. Был он также немного легкомысленным. Он не работал теперь в простой мастерской с тремя подмастерьями, как дома при отце, а на большой фабрике по производству гробов с тремястами рабочими, которые вовсе не были столярами. Каждый день изготовлялось точно семьдесят гробов. Где живёт много людей, много и умирает. Это было грустное занятие. Сначала он постоянно думал о смерти. Однако любил жизнь.

Он поменял профессию, но остался при дереве. Он пошёл в обучение к мастеру музыкальных инструментов. Он учился ставить днище скрипки, подставку и гриф. Тут он и открыл в себе музыкальное дарование. Он не собирался ждать, пока научится изготовлять скрипку целиком. Он надеялся на необыкновенную удачу, особенно когда влюбился в девушку, родители которой, зажиточные торговцы деликатесами, хотели отдать свою дочку только состоятельному мужчине. Он играл в лотерее и выиграл. После того посетил родителей своей возлюбленной и заговорил о том, чтобы открыть торговлю музыкальными инструментами. Он обручился. Мелкая торговля ему не подходила, он хотел начать по-крупному. Для этого нужно было больше денег, чем он выиграл. Полагаясь на удачу, и думая также осуществить какие-то свои аферы, он пошёл вокзал и поехал в Монте-Карло. Там и возникли те «необыкновенные обстоятельства», при которых он приобрёл свой хронометр.

Он потерял большую часть своих денег, приехал обратно и женился. Теперь не хватало уже и на мелкую торговлю. При посредничестве тестя он получил на комиссию писчебумажный магазин. Как далёк он был теперь от дубовых лесов! Он должен был целый день ходить по большим фирмам в центре города, чтобы принять заказы на виды оттисков. Между тем его молодая жена сидела в маленькой деликатесной лавке и продавала в кредит селёдку. После того как Циппер, что называется, «вошёл в курс дела», его жена от селёдки отказалась. С писчебумажным магазином никак нельзя было разбогатеть, но на жизнь хватало. Постепенно Циппер полюбил своё дело. Оно не было работой. Оно позволяло ему не спеша бродить по оживлённым улицам города, беседовать с директорами крупных магазинов, при том или ином случае узнать то, что он жаждал знать. Он завязывал отношения, которым придавал большое значение. Он всё темнее сближался с театральными кассирами, агентами варьете, директорами цирков. Он делал при случае маленьким людям маленькие подарки, – к примеру, визитные карточки. Где другим приходилось платить, – ему был свободный доступ. Где другие должны были ждать, – он проходил без очереди. И даже там, где можно было проходить без задержки, – ему нравилось сделать вид, будто только он один мог сразу миновать все препоны.

Соответственно его занятиям менялась его одежда. Определённая утончённость в выборе его материи, его рубашек, его галстуков была, казалось, присуща ему от природы. Заглядывать время от времени в журналы мод он считал необходимым для своей карьеры. Осуществить её он решил твёрдо. Между тем при ежедневной торговле бумагой большого богатства, разумеется, не следовало ожидать. Вследствие этого, подкрепляя свои «манеры» элегантным оттенком своих костюмов, подсовывал Циппер разным влиятельным персонам всякие «проекты». Его предложения относились к улучшению системы тормозов трамваев, к увеличению числа иностранных туристов, к новой организации рекламного дела. Такие вот идеи рождались в его голове. Постоянно ходил он, вынашивая планы. Со временем, когда ни один из них не осуществился, он погрустнел, словно посеявший бесплодные семена садовник, для которого лето и осень миновали, не принеся урожая. Он обращал всё меньше внимания на свои манеры. Он сохранял ещё различные способы казаться более элегантным, чем был в действительности. Он надевал белый галстук к чёрному костюму. Он походил на наездника, на лакея, на рыболова в воскресный день, на капитана, который после долгих лет плавания впервые ступает по твёрдой земле, на антрепренёра в цирке, на Бог знает кого ещё. Когда у него начали выпадать волосы, он изобретал и смешивал разные мази, чтобы сохранить их. Благодаря соединению терпентина, хинина, серы и соли ему удалось изготовить средство для волос, которое сам он успешно применял, и секрет которого продал парикмахеру – по цене двухгодичного абонемента, включающего стрижку волос раз в месяц. Ведь речь шла у старого Циппера никоим образом не о заработке, а о возможности даже в отношении бритья и стрижки отличаться от других мужчин, которые платили своим парикмахерам наличными.

В этом заключалось его честолюбие – «иметь протекцию». По большей части ему удавалось снискать благосклонность некоторых персон, которая в жизни вообще не нужна. Когда он, однако, воображал, что необходимо получить чьё-то дружеское расположение, то терял на этом много времени, которого, впрочем, у него всегда было вдоволь. Он знал районных инспекторов полиции, несколько человек из пожарной команды, у него были связи на разных вокзалах, он здоровался с таможенниками, секретарями магистрата, судебными адъюнктами, сборщиками налогов, чиновниками, принимавшими прошения, нотариусами. Да, даже палача он знал. Он хвастался возможностью присутствовать на смертной казни, однако ни разу туда не явился, – предполагаю, его слабое сердце не позволило ему пойти. Всё же ему всегда удавалось при несчастных случаях, пожарах, народных собраниях, арестах, демонстрациях, процессиях, официальных празднествах и других происшествиях проходить там, где это было запрещено. Он, который в грош не ставил императора и неблагонадёжные шуточки о нём произносил даже за столиками кафе, маршировал накануне дня рождения монарха рядом с колонной факелоносцев и духовым оркестром ветеранов.

Когда хоронили важную персону, его неверие не мешало ему сидеть в церкви в одном ряду со скорбящими родственниками покойного. Каждое лето, когда император уезжал в Ишль, старик Циппер находился на платформе среди генералов, бургомистров и почти рядом с начальником станции, с которым тоже был знаком. Давно уже, освобождённый из-за сильного расширения вен от участия в военных манёврах, ездил он в те деревни, где они проводились. Он знал все передвижения войск. Благодаря знакомству со швейцаром в здании парламента сидел он во время заседаний рядом с журналистской ложей. Он присутствовал на важнейших процессах. В его распоряжении были входные билеты для всех родственников.

В то же время дела его, к сожалению, шли всё хуже. Ведь он меньше заботился о тех клиентах, которые давали ему заказы и с которыми можно было хорошо заработать, чем о тех, кто при удобном случае доставлял ему маленькую выгоду. Другим он опять-же делал подарки, поставлял им типы печатей бесплатно. «Это должно окупиться!» – говорил старик Циппер. Дела его катились вниз по наклонной плоскости. Его жена оставалась должна бакалейщику, пианино было оплачено только наполовину, месячные счета за словари и собрания сочинений Дарвина, Геккеля и Шиллера лежали без внимания, приходил долговой агент и грозил описью имущества. Но Циппер улыбался: его – описать? Найдётся ли во всём квартале хоть один налоговый инспектор, который стал бы описывать имущество Циппера?

V

Однажды вечером, – было лето, девять часов, сразу после ужина, как раз в тот час, когда обитатели квартала покидали свои жилища (женщины без шляпок, с детьми на руках, собачки без поводков и мужчины без жилетов), чтобы пойти в ближайший парк или на набережную, – Циппер сказал вдруг своей жене:

– Я сегодня сдал внаём салон.

В этот вечер семья Ципперов уже не ходила на прогулку. Все, кто были в комнате, – также и я, пришедший за своим другом, – подумали, что старик Циппер помешался. Госпожа Циппер встала, зашла за спинку своего кресла как за бастион, будто для обороны. Когда она увидела, что её муж сидит спокойно, она тоже осталась стоять неподвижно. Она смотрела прямо на него; она, казалось, быстрее всех нас всё поняла. Вдруг она начала кивать головой, будто подтверждая что-то, что подумала про себя, будто отвечала утвердительно кому-то незримому на заданный ей и только ею услышанный вопрос. Да, да, да, – говорила беспрестанно бедная её голова, а её костлявые, жёсткие руки неподвижно лежали на спинке стула. Да, да, да, да, – кивала её голова, и ничто другое в комнате не шелохнулось. Арнольд спокойно сидел тут, Цезарь уже ушёл, я сжался в углу дивана, Во главе стола сидел только Циппер, а напротив стояла его жена и трясла головой.

– Что ты всё киваешь? – спросил Циппер. Она не отвечала, – то есть её уста ничего не отвечали, однако её блеклые влажные глаза ответили: они выпустили слезу. Я помню, как она блестела – эта слеза на смуглом лице.

– Тут один мой друг, секретарь Вандль, – начал Циппер, – расходится с женой. То есть, я имею в виду развод. Он ищет квартиру. Куда ему податься? Приходите ко мне! – сказал я ему. – У меня свободен салон; постели я вам предоставить не могу, но вы ведь теперь какое-то время рады будете вообще постелей не видать, не так ли? На это он, естественно, рассмеялся. Что же до цены…

– Да, сколько он заплатит? – перебила его жена. В первый раз я слышал, как госпожа Циппер перебивает своего мужа. Она думала о неоплаченных счетах, бедная женщина, и то, что муж только что сообщил, утешило её в её невзгодах.

Тут Циппер сказал: «О цене мы, естественно, не говорили».

Это «естественно» я тогда не понял. Почему для Циппера это было так естественно – не договариваться о цене? Ах, какой благородный это был человек – старик Циппер!

Теперь из глаз госпожи Циппер вылилась вторая слеза. Тихо, поблёскивая, потекла она, медленно скатываясь, и бесшумно, в тишине, потерялась в губах.

Затем вечер пошёл своим обычным ходом. Госпожа Циппер направилась в кухню, мы с Арнольдом делали уроки по математике, господин Циппер читал газету. Старые стенные часы, висевшие в сданном уже салоне, отбивали время, окно было открыто, слышались голоса разговаривающих, временами лаяла собака, кричал ребёнок, большая муха жужжала у лампы. Всё было так, как бывало каждый вечер. Но кроме всего этого было что-то ещё, – дыхание чужого, удар крыльев неизвестного проклятия, неразличимый знак какой-то развязки. Мы все были подавлены, будто только что узнали, что сегодня ночью погибнет мир. Почему же мне показалось таким ужасным, что Циппер сдал внаём свой салон? Потому ли, что я так часто играл в той прохладной затхлой комнате? Стала ли она дорога мне? Было ли это потерей кусочка родины? Видел ли я, как уменьшаются от стола к окну узкие полоски солнечного света, эти тонкие колонны пыли? Думал ли я с грустью о голубом стеклянном письменном наборе?

Будто кто-то умер. Старый Циппер шуршал газетой, – и каждый раз, когда он перелистывал страницу, меня охватывал страх. Арнольд чертил что-то автоматически; он ничего не мог понять. Мы хотим смеяться – и не можем. Мы смотрим внезапно друг на друга – и снова опускаем головы к тетрадям. Из кухни доносятся всхлипывания. Вероятно, плачет госпожа Циппер. Арнольд выходит и возвращается через две минуты. Он ничего не говорит.

– Где ты был? – спрашивает господин Циппер.

– На улице! – отвечает Арнольд.

Наконец господин Циппер встал, прошёлся несколько раз по комнате со скрещёнными за спиной руками, сел снова, сложил газету, провёл по ней сверху, разглаживая, плоской ладонью, посмотрел на свой хронометр и сказал:

– Сейчас одиннадцать часов семнадцать минут.

Тогда я пошёл домой.

Последние публикации:

Все публикации

Оставить свое мнение в гостевой книге

Поэзия Проза Литературная критика Библиотечка "эгоиста" Создан для блаженства Онтологические прогулки Искусство Жизнь как есть Лаборатория слова В дороге




© ТОПОС, 2001—2010


Поиск
Авторы
Архив
Фотоальбом
Гостевая
Форум-архив
О проекте
Карта сайта
Книги Топоса
Как купить книги
Реклама на Топосе

Для печати

Реклама на Топосе

поиск:

авторы
 А Б В
 Г Д Е
 Ж З И
 К Л М
 Н О П
 Р С Т
 У Ф Х
 Ц Ч Ш
 Э Ю Я
Warning: Use of uninitialized value in split at backoffice/lib/PSP/Page.pm line 251.