сегодня: 10/12/2018 Топос. Литературно-философский журнал. статья: 08/02/2011

Поэзия Проза Литературная критика Библиотечка "эгоиста" Создан для блаженства Онтологические прогулки Искусство Жизнь как есть Лаборатория слова В дороге

Онтологические прогулки

Русская философия. Совершенное мышление 101

Малек Яфаров (08/02/11)

«Знаете ли, что теперь занимает этого несчастного? – прибавил Б., указывая на Ефимова, - Его занимает самая глупая, самая ничтожнейшая, самая жалкая и самая смешная забота в мире, то есть: выше ли он С – ца, или С – ц выше его, - больше ничего, потому что он все-таки уверен, что он первый музыкант во всем мире. Уверьте, что он не артист, и я вам говорю, что он умрет на месте, как пораженный громом, потому что страшно расставаться с неподвижной идеей, которой отдал на жертву всю жизнь и которой основание все-таки глубоко и серьезно, ибо призвание его, вначале, было истинное».

Живая идея, глубокое впечатление, истинное ощущение, имеющее вначале под собой действительное основание, может превратиться со временем в «неподвижную идею», «фантастическое впечатление», «тяжелое ощущение», то есть в «самую глупую, смешную, жалкую и ничтожнейшую заботу в мире».

Как происходит, что живое и основательное превращается в мёртвое и фантастическое?

Как человек попадает в зависимость от своего же впечатления, ощущения, идеи?

Почему самое светлое и радостное впечатление, самое прекрасное ощущение, самая лучшая, «самая глубокая и серьёзная» идея могут сломать и жизнь человека, «подверженного» этим - впечатлению, ощущению, идее, и жизнь его окружающих?

Как человек мечтает?

Как сменяются впечатления?

В чём призвание человека?

Как человек развивается?

Как вообще человек формируется и меняется? и т.д.

Вот вопросы, интересующие Достоевского, он ясно и отчётливо чувствует и понимает, что теперь в основании жизни человека находится – впечатление, идея, ощущение.

Впечатление, или, на языке Толстого, - принятое ограничение пространства, времени и причинности; не просто ограничение, а принятое ограничение и существо дела для человека заключается именно в том, КАК ПРИНЯТЬ ОГРАНИЧЕНИЕ, как принять своё собственное впечатление и как не превратить его в застывшее, неподвижное впечатление.

Нельзя не принять ограничение, то есть нельзя, невозможно, не во власти человека не впечатлиться, НЕВОЗМОЖНО ЧЕЛОВЕКУ НЕ ИСПЫТАТЬ ОЩУЩЕНИЕ и, следовательно, тем самым, самим этим испытанием - ограничиться, ПОПАСТЬ В СВОЙ УГОЛ, не важно, находится ли этот угол на чердаке, в подвале или в раззолоченных палатах.

И это испытанное тобою впечатление, это пережитое тобою ощущение, эта пришедшая к тебе и ставшая твоею идея - как ограничение пространства, времени и причинности становятся твоим призванием, то есть тем, чем ты теперь будешь жить, хочешь ты этого или нет.

Ефимов «умер, потому что такая смерть его была необходимостью, естественным следствием всей его жизни. Он должен был так умереть, когда все, поддерживавшее его в жизни, разом рухнуло, рассеялось как призрак, как бесплотная пустая мечта. Он умер, когда исчезла последняя надежда его, когда в одно мгновение разрешилось перед ним самим и вошло в ясное сознание все, чем обманывал он себя и поддерживал всю свою жизнь. Истина ослепила его своим нестерпимым блеском, и что было ложь, стало ложью и для него самого. В последний час свой он услышал чудного гения, который рассказал ему его же самого и осудил его навсегда. С последним звуком, слетевшим со струн скрипки гениального С – ца, перед ним разрешилась вся тайна искусства, и гений, вечно юный, могучий и истинный, раздавил его своею истинностью. Казалось, все, что только в таинственных, неосязаемых мучениях тяготило его во всю жизнь, все, что до сих пор только грезилось ему и мучило его в сновидениях, неощутительно, неуловимо, что хотя сказывалось ему по временам, но от чего он с ужасом бежал, заслонясь ложью всей своей жизни, все, что предчувствовал он, но чего боялся доселе, - все это вдруг, разом засияло перед ним, открылось глазам его, которые упрямо не хотели признать до сих пор свет за свет, тьму за тьму. Но истина была невыносима для глаз его, прозревших в первый раз во все, что было, что есть, и в то, что ожидает его; она ослепила и сожгла его разум. Она ударила в него вдруг неизбежно, как молния. Совершилось вдруг то, что он ожидал всю жизнь с замиранием и трепетом. Казалось, всю жизнь секира висела над его головой, всю жизнь он ждал каждое мгновение в невыразимых мучениях, что она ударит в него, и, наконец, секира ударила! Удар был смертелен. Он хотел бежать суда над собою, но бежать было некуда: последняя надежда исчезла, последняя отговорка пропала… В последний раз, в судорожном отчаянии, хотел он судить себя сам, осудить неумолимо и строго, как беспристрастный, бескорыстный судья; но ослабевший смычок его мог только слабо повторить последнюю музыкальную фразу гения… В это мгновение безумие, сторожившее его уже десять лет, неизбежно поразило его».

Над человеком властвуют не социальное положение, не образование, не имущество, не деньги и пр., над человеком властвует – впечатление, вот его истинный тиран и мучитель, вот, кто всем теперь заправляет.

Впечатление, идея «хохочет» над человеком.

В мир пришел новый хозяин.

«Князь мира сего» теперь - идея.

«Самая глупая, ничтожная, смешная и пустая забота человека».

И снова в несомненной полноте проявляется у Достоевского центральная тема, тема, составляющая ядро русской литературы – «уже всё тут»; в любом ограничении пространства, времени и причинности ЯВЛЕНА ВСЯ ПОЛНОТА ЖИЗНИ.

Полнота, которая всё время тут же, в самом глупом, самом ложном, самом тёмном, самом пустом, самом ничтожнейшем впечатлении, которое и укоренено в истине жизни, и одновременно обволакивает её тьмой, скрывает её свет.

ВСЁ УЖЕ ТУТ - и предчувствие, предощущение этого не может не мучить человека, не может не тяготить его. Если бы дело было только в том, что человек обманывается!

Как легко было бы ему!

Если бы дело было только в том, что он жил и живёт ложной, тёмной и пустой жизнью, то это не было для него бы ТАК мучительно, ТАК тягостно, ТАК тяжело, ТАК фантастично, ТАК невозможно.

Тебя мучает не то, что ты не прав, это пережить совсем не трудно, даже просто; тебя мучает то, что правда – вот, рядом, на расстоянии протянутой руки, прямо перед тобой, здесь же, в этой самой твоей лжи.

Тебя мучает и тяготит то, что полнота истины всегда уже в тебе, что ты сам и есть эта полнота.

Ты в ужасе, потому что боишься своего собственного света, боишься того, что ты уже полон света и истины. Ты боишься того, что ты УЖЕ ЗНАЕШЬ.

«Она [Амалия – Надя на прощание] поцеловала меня в лоб и как-то странно усмехнулась, так странно, так странно, что эта улыбка всю жизнь царапала мне потом сердце. И я опять как будто немного прозрел… О, зачем она так засмеялась, - я бы ничего не заметил! Зачем все это так мучительно напечатлелось в моих воспоминаниях!».

Страх быть тем, кто ты уже есть.

Страх «войти в ясное сознание».

«Разом просиять».

Вот куда переместилась сеча русского, - во впечатление; всё остальное – семья, общество, искусство и пр. будут иметь значение потом, после, потому что «вселенная – в тебе», уже полностью вся в тебе.

Раньше жизнь человека заключалась в его семье, родных, роде, клане, вере, товариществе, сословии, обществе, отечестве, государстве, но теперь всё изменилось.

Теперь жизнь человека сгустилась в его ощущение, впечатление, идею.

Страх потерять, изменить впечатление – теперь главный страх человека, его основной враг.

Потому что именно впечатление теперь делает человека живым, даёт ясное, несомненное, неотменяемое, безупречное, отчётливое переживание жизни, ощущение себя живым, наполненным жизнью.

Как теперь человеку не жить этим впечатлением?

Как теперь человеку отказаться от этого единственно несомненного?

Как не зафиксироваться на нём?

Как не мечтать им?

Как человеку изменить своё впечатление и тем самым – изменить самого себя?

Как теперь ему отдаться «вечно юному, могучему и истинному» гению жизни?

Когда человек уже чувствует себя живым своим впечатлением?

Как проверить себя гением жизни?

Мучения, страдания русского человека не во лжи, не в глупости, не в пошлости, а во всеприсутствии правды, в доступности истины в любой миг, в постоянно присутствующей тут же возможности «просиять разом», «войти в ясное сознание» и именно этим убить ложь, уничтожить все недоразумения, перестать заблуждаться, перестать страдать сердцем, перестать мучиться самому и мучить других.

Если отвлечься от описания Ефимова немцем Б., то можно увидеть человека, похожего на Илеаса из «Спящего брата (сестры-смерти)», то есть человека с необученным гением, более того, с необучаемым гением, гением, который проявляется как эпифания, явленность самой истины, самого совершенства, гармонии всего, даже если гармонией в этот момент проявления является - страдание, душераздирающий крик. Если для Б., С – ца на первом месте – искусство, то для Илеаса и Ефимова на первом месте – жизнь, не жизнь гения, а гений жизни, не музыка жизни, а жизнь всего, музыка всего.

«Но всего более изумляло меня, - прибавил Б., - то, что в этом человеке, при его полном бессилии, при самых ничтожных познаниях в технике искусства, было такое глубокое, такое ясное и, можно сказать, инстинктивное понимание искусства. Он до того сильно чувствовал его и понимал про себя… Порой ему удавалось на самом грубом, простом языке, чуждом всякой науки, говорить мнетакие глубокие истины, что я становился в тупик и не мог понять, каким образом он угадал это все, никогда ничего не читав, никогда ничему не учившись…»

И Ефимов, и Илеас не играли музыку, не занимались искусством, не обучались играть, более того, они даже не жили игрой, музыкой; они – иногда – подхватывались каким-то потоком, стихией и только тогда могли брать в руки скрипку или подходить к органу Это уже чувствовал, но, видимо, ещё не совсем понимал Достоевский, но, по крайней мере, именно эти темы были в горизонте его внимания.

Как бесконечно далеки белинские-гиренки от основ русской культуры, как бедны они её жизнью, как вялы, ленивы, медленны, апатичны, катастрофичны.

Потому что они не внимают своим впечатлениям, потому что они действительно раздавлены, приплюснуты тяжестью своих же собственных ощущений, потому что неподвижны, состарились в них, потому что замечтались, загородились застывшими впечатлениями от их же истинной основы, потому что не развили в себе вечно юный гений жизни, который только и может освободить их от гнёта, от тяжести придавившей, сплющившей их глыбы омертвевших идей.

Не таков Ефимов-Достоевский: он, как Хома Брут, не спрятался во тьме, не замкнулся в очерченном неподвижными впечатлениями круге, не позволил играть собой даже самым важным, самым «любимым» своим идеям – и пошёл на выступление С – ца, хотя мог этого и не делать, и, даже сделав, то есть пойдя на концерт, он мог закрыть глаза, не смотреть, не видеть, не слышать, но, как герой Гоголя, он посмотрел, увидел, услышал.

Он был до этого жив, хотя и не единственным гением каждого человека, то есть самой жизнью, а идеей своего гения, хотя и не своим призванием, но идеей своего призвания.

Пошёл и этим разом осветил всё, всю свою жизнь: весь её свет и всю её тьму, ложь и истину, точнее, всю ложь истины своей жизни и всю истину её лжи.

Молния прояснения осветила, проявила не только и не столько его ложь, его тьму, его ничтожность, его глупость, - от прояснения этого не умирают.

Он умер от явности, прояснённости, очевидности, несомненности, невыносимости – своего гения, своего таланта, своего искусства. Именно своего, а не чужого!

Но не гения музыки, а гения жизни!

Потому что в основе его впечатлений действительно лежал вечно юный гений жизни, который ожил, как только «разбилось» застывшее впечатление, как только исчезла глупая идея, как только открылась ничтожность уже пустой заботы.

С – ц показал Ефимову его самого, это он – Ефимов – был на сцене и играл на скрипке, это он был вечно юным, могучим и истинным гением, не в возможности, не в потенции, а УЖЕ, ЗДЕСЬ, В ЭТО САМОЕ ВРЕМЯ.

Это доставляет невыносимые мучения, это сводит с ума, это убивает.

Мучает, сводит с ума, убивает не отделённость от истины и не сознание своей отделённости, а, наоборот, единство с ней, прояснение, ясное сознание.

Ефимов после концерта С – ца у себя на чердаке ДОСТИГ, наконец, полноты совершенства.

«Но это была не музыка… Я помню все отчетливо, до последнего мгновения; помню все, что поразило тогда мое внимание. Нет, это была не такая музыка, которую мне потом удавалось слышать! Это были не звуки скрипки, а как будто чей-то ужасный голос загремел в первый раз а нашем темном жилище. …я твердо уверена, что слышала стоны, крик человеческий, плач; целое отчаяние выливалось в этих звуках и, наконец, когда загремел ужасный финальный аккорд, в котором было все, что есть ужасного в плаче, мучительного в муках и тоскливого в безнадежной тоске, - все это как будто соединилось разом…»

Соединилось всё разом.

Убивает достигнутая ПОЛНОТА ПЕРЕЖИВАНИЯ, осуществлённая ПОЛНОТА ВПЕЧАТЛЕНИЯ, превращающая глыбы твоих ощущений в пыль, полнота, невыносимая в своей безжалостности, непереносимая в своём великом безразличии к твоим обстоятельствам. Всё принимающая и всё убивающая полнота.

Полнота всего, что ни есть.

Только полнота жизни снимает вынужденные, неизбежные для человека ограничения пространства, времени и причинности. Только полнота освобождает человека для нового: новой жизни, новых впечатлений, жизни новых впечатлений.

Ни отстранение от истины, ни сознание отстранения не меняет человека, не обновляет его, он остаётся в плену своих застывших и поэтому неподвижных впечатлений и грезит о справедливом обществе, как Белинский, или трасцендентном зове, как Гиренок. Здесь мне вспоминается один из эпизодов доктора Хауза о человеке с зеркальным синдромом; похоже, у меня много общего с ним, так как вчитываясь в очередного автора, я наполняюсь его переживаниями до такой степени, что совсем ЗАБЫВАЮ себя, перестаю помнить себя, или, наоборот, совсем забыв себя, не помня себя, я наполняюсь впечатлениями того, кого я в данное время читаю.

Видимо, это мой способ бытия русским, мой способ переживания единства всего живого: с Тургеневым я опрокидывал небо, с Толстым плакал смерти Каратаева, с Чеховым вздрагивал при обрыве небесной струны, с Есениным тянул вершу через небо, с Пастернаком задыхался в трамвае, с Лермонтовым испытывал демона своей отделённости, с Гоголем предстоял смерти.

И вот теперь, в чтении Достоевского, я чувствую тревожность, болезненность, слабость своих нервов, за которыми всё более отчётливо проглядывает «растяжимость впечатлений», их протянутость сквозь весь континуум жизни, от живого до омертвевшего, от гения до пошлости, от истины до лжи, от мимолётного, тут же исчезающего впечатления до тяжелого, неподвижного, застывшего переживания, от горячей молитвы до хохота подлеца, от чердака до империи, от поцелуя ребёнка до убийства миллионов.

Эта растяжимость впечатлений задаёт действительную перспективу в чтении и восприятии творчества Достоевского, раскрепощает упакованные в нём (творчестве) смыслы и ты перестаёшь видеть в Достоевском и, соответственно, что то же самое, в себе, - мучения, страдания, слабость сердца восприимчивого, совестливого человека.

Ты начинаешь чувствовать полноту жизни, ты начинаешь угадывать тот гений, который легко сметает твои застывающие переживания. Тебя подхватывает и несёт живой вихрь впечатлений.

Последние публикации:

Все публикации

Оставить свое мнение в гостевой книге

Поэзия Проза Литературная критика Библиотечка "эгоиста" Создан для блаженства Онтологические прогулки Искусство Жизнь как есть Лаборатория слова В дороге




© ТОПОС, 2001—2010


Поиск
Авторы
Архив
Фотоальбом
Гостевая
Форум-архив
О проекте
Карта сайта
Книги Топоса
Как купить книги
Реклама на Топосе

Для печати

Реклама на Топосе

поиск:

авторы
 А Б В
 Г Д Е
 Ж З И
 К Л М
 Н О П
 Р С Т
 У Ф Х
 Ц Ч Ш
 Э Ю Я
Warning: Use of uninitialized value in split at backoffice/lib/PSP/Page.pm line 251.