Топос. Литературно-философский журнал.
Для печати

Вернуться к обычной версии статьи

Онтологические прогулки

Русская философия. Совершенное мышление 73

Малек Яфаров (08/09/10)

Продолжим рассматривать русскую феноменологию. То есть, собственно, рассматривать нас с вами как русских.

Потому что мы отличаемся – феноменально – от людей культуры запада и востока.

Потому что то же самое, те же самые феномены: движения, говорения, восприятия, памяти и пр., мы делаем по-другому, по-своему, по-русски.

Решающей особенностью феномена на западе является его соотнесённость с осуществляющим его субъектом как рефлексивным, то есть субъектом, осваивающим происходящее с максимально возможным контролем разворачивающегося предметного содержания.

Или, что то же самое, субъект запада должен найти, создать, занять, осознать и пр. своё место в происходящем; поэтому феномен в западной культуре всегда координируется с точкой субъекта, при этом не важно, в какой форме этот субъект сам осознаёт эту точку себя.

Без точки «я» феномен запада расплывчат, не определён, размазан, не фиксируем, теряется в потоке существования; собственно, неудачниками, лузерами на западе называют не тех, кто не достиг какого-то социального успеха, а прежде всего тех, кто потерял в происходящем самого себя, кто не обрёл своё «я» как точку отсчёта, как координирующий событие элемент, неудачники – потерявшиеся, потерявшие себя в происходящем.

Лузером в равной степени может быть и президент, и телезвезда, и домохозяйка, и бомж, главное, что делает его таковым – не социальное положение и счёт в банке, а отсутствие точки отсчёта, неумение найти в происходящем своего места, не важно, будет ли это овальный кабинет или мусорный бак.

Поэтому матрица западной феноменологии и сформулирована как «я мыслю», «я сам», «только я и никто другой»; в горизонте этой матрицы развивается вообще западная культура и западная философия, в частности.

Западная философия, которая в этом смысле и западного человека, и саму себя очень хорошо чувствует и понимает.

Действительной формирующей интенцией человека западной культуры является интенция, стремление, намерение – «быть или не быть», состояться как «я», оставить след, наследить, втиснуться собой в мир, расширить приоткрывающийся зазор в происходящем, чтобы суметь как угодно: силой, хитростью, наглостью, талантом, глупостью, убийством и пр., но протиснуться в этот зазор и занять место, быть в происходящем как его отдельный и, следовательно, значимый, действительно существующий элемент.

Надо явить себя миру.

Надо заставить мир считаться с собой.

Надо доказать миру значимость себя.

Надо заставить его поверить в собственное существование.

И, сделав это, можно быть уверенным в себе, в достоверности собственного существования, в бытии себя.

Особенно наглядно эта матрица завоевания своего места проявляется в Америке, стране, где нет даже видимости того, что место в культуре передаётся от отца к сыну; Америка – страна безотцовщины, страна, где каждый – «я сам».

Кстати, именно эту матрицу безотцовщины нам сейчас с такой настойчивостью навязывают отечественные масс-медиа, особенно претендующие на, как сейчас говорят, «актуальность», например, одно из новых московских радио, слоганом которого является

«живи по своим правилам»

и одним из проектов которого стала целая серия рассказов Фёдора Степанова, подобных истории о том, как именно Форд, продав что-то своей бабушке, заработал свои первые пять долларов.

Американская мечта – не получить от кого-то, а отбить, забить, занять себе место самому.

Конечно, от матрицы «я сам» нам никуда не деться, она необходимым образом работает и в нашей культуре, но насколько матрица «я сам» может быть доминирующей в топосе русской культуры?

Где расположена русская архимедова точка опоры?

Но прежде обратимся к востоку; ясно, что матрицей формирования человека восточной культуры является матрица бессубъектности (созерцания), которая заставляет (или помогает, что одно и то же) человека воспринимать себя в строгом соответствии с уже занятым им в культуре местом, местом, которое теперь и есть – «само».

Чем больше человеку удаётся соответствовать своему месту, чем больше человеку удаётся «раствориться» в унаследованном им в культуре положением, чем меньше он привносит в это положение своего – особенного, личного, индивидуального, рождённого его природой как фиксирующего, его «привязанностями», тем более «культурным» он будет восприниматься другими и самим собой, тем ярче будет сиять – не он, а его место, занятое им место, не важно – сидит ли он на троне или подметает улицу.

Важно – в результате «растворения» человека этим местом максимально будет жить традиция, унаследованная от предков, тем большую силу получит порядок.

Это не обезличенное, а «опреснённое» место, личность человека никуда не денется, но чем менее её особенности будут определять действие традиции, тем больше заложенной в ней (традиции) силы, смысла, глубины и пр. будет наполнять человека, потому что

«всё под небесами» и

«всё это совершенство»,

как почувствовалось это «последнему самураю» в одноименном кинофильме.

Всё – от цветущих веток сакуры до твоей смерти – становится совершенством, если тебе удалось полностью наполниться живущими под этими небесами формами, силами, памятью.

Полнота мира и пресность себя, полное я мира и пустое я себя превращают всё – и мир, и тебя в совершенство.

Феномен востока лишен индивидуально-специфически-человеческого ровно настолько, насколько этим полон феномен запада. Точкой отсчёта восточного человека становится скоординированность элементов происходящего, дхарма, дао, в котором нет выделенных, фиксированных и поэтому создающих дополнительное возмущение элементов.

Не таков феномен русского. В нём нет как доминантных – ни выделенности специфики человека (запад), ни безличной координации элементов (восток).

Поскольку интенцией русской культуры является интенция, стремление, намерение единства всего живого, русский феномен осуществляется, реализуется, происходит как нечто живое, как целостность, все элементы которой непосредственно связаны со стихией жизни, творения.

То есть можно видеть градацию феноменов:

западный феномен индивидуально предметен;

восточный феномен элементно скоординирован,

русский феномен непосредственно стихиен.

Соответственно, каждый модус современной индоевропейской цивилизации имеет собственную направленность феноменального внимания: запад – предметную, то есть скоординированную с человеком, восток – бессубъектную, то есть скоординированную с целостностью элементов, русский модус – стихийную, то есть скоординированную со стихией осуществляющегося, жизнью.

В целом все модусы индоевропейской цивилизации охватывают всю целостность феномена в его индивидуальности.

Арабская цивилизация ориетирована в своём внимании на целостность феномена не в индивидуальности, а в стихийности его осуществления, поэтому существенно отличается от индоевропейского типа феноменальности мировосприятия.

Для западного типа внимания к предметности феномена характерно более глубокое развитие фиксирующих способностей человека, а именно: предметности восприятия, координации осознания, рассудка, рефлексии.

Для восточного типа внимания к бессубъектности феномена характерно более глубокое развитие созерцательных способностей человека, а именно: созерцания, то есть способности удерживать внимание на сочетании предметных и непредметных элементов, координации восприятия, осознания и рассудка, медитации.

Для русского типа внимания к стихийности феномена характерно более глубокое развитие способности забываться, а именно: способности удерживать внимание на стихии жизни как единстве всех – предметных и непредметных элементов феномена.

Тургенев, как и Толстой замечал особенность феномена русской речи:

«Речь его [Касьяна] лилась свободно, он не искал их, он говорил с тихим одушевлением и кроткой важностью…» и пр., как и речь Платона Каратаева, русская речь льется свободно, когда она льется в забытьи, живом сне, дрёме.

Как и работа, впрочем, как всё, что делает русский человек, в том числе и мы с вами, несмотря на то, что мы довольно сильно отличаемся от русских мужиков времён Толстого и Тургенева.

Дело, конечно, не в отсутствии рефлексии или созерцания у этого русского мужика и не в наличии их у нас, а в том, что до сих пор нас формирует матрица русской культуры – матрица ориентации внимания на живое в происходящем.

То есть для нас феноменом становится, например, не контролируемость речи (запад) и не её скоординированность с наличным (восток), а её живость, её живое, отнесённость речи к живому, или живая отнесённость речи; например, речь трёх сестёр Чехова.

Поэтому русскую речь западный человек воспринимает как речь плохо или, по крайней мере, странно контролирующего эту речь человека; восточный же человек воспринимает речь русского как не совсем уместную, как не совсем скоординированную с наличной ситуацией.

Русский же западного человека слышит слишком занудным, сухим, точным, скучным, прагматичным, личным, а восточного – слишком иерархичным, подчиненнным ситуации, безличным.

Когда русский говорит, то его речь строится в постоянном соотнесении с тем, что для него является (или, как минимум, являлось) живым – переживанием, восприятием, воспоминанием, в постоянной связи с которым оживляется речь, оживляется разворачивание рассказываемого содержания.

Наличное живое льётся через наличное говоримое и является его постоянным внутренним силовым центром; например, я не то что сочинять анекдоты, а даже рассказывать их не умел, так как не мог соотносить их с чем-то живым (смешно живым, живым смехом) в себе, пока совсем недавно не стал играть в крокет со своими старыми приятелями; я быстро прошел все ворота и уже вернулся назад к первым, в то время как они всё ещё копошились у первых и, сознавая это – свою неловкость по сравнению со мной (конечно, в данном виде действий), один из них злился, а другой – «угорал» над собой и партнёром по несчастью; мне же было смешно видеть, что тот принятый ими на себя образ «неловких» в физических упражнениях художников никак не помогает им принять свою действительную неловкость в данном виде упражнений. Будучи неловкими, они ещё и играли в неловких, при этом, не видя ни первого, ни второго, они никак не могли понять, почему они настолько! неловки.

Это было очень смешно, с тех пор во мне появился «центр смеха» или «живой смех», благодаря которому я теперь не только вижу смешное, но и говорю о нём; конечно, пока смех во мне жив.

Русский говорит как Ноздрёв, даже если практически он врёт, то феноменально его речь льётся из того источника жизни, которым он наполне; Ноздрёв не врёт, он дремлет, спит наяву, как бы странно это ни звучало, терзает себя и всех вокруг своими грёзами, как Гиренок, при этом совершенно не осознавая, что он грезит.

За подобными действиями русских всегда скрыт единственный источник, который их питает – сама жизнь, но жизнь, принявшая на себя ограничения, предметные ограничения; поскольку же внимающий жизни оживляет любую предметность (всё равно какую, потому что она вся – одинаково живая или хотя бы потому, что он в ней ровным счётом ничего не понимает), то очевидные несовпадения и несуразицы такого оживления – для самого оживляющего – никакого значения не имеют.

Грезить можно о чём угодно, главное грезить живо, быть живым в грёзах, это хорошо удаётся и Ноздрёву, и Манилову, и даже Собакевичу с Коробочкой.

А Лукерья Тургенева, эти действительно живые мощи русской культуры!

Что лучше, нагляднее, образней, очевидней может показать нам существо нас самих как русских, чем её сон, дремота о лени «жать рожь месяцем как серпом» и желании «месяцем освещать всё вокруг»?

Мощи Лукерьи живые не тем, что они ещё дышат, а тем, чем они грезят, спят, а дремлют они живым русским.

Во всём, что делает русский человек, с необходимостью проявляется – насколько ей удалось сохраниться в предметном ограничении – жизнь как стихия творения.

Чтобы хранить, сохранять жизнь в предметном замедлении, в «торможении» существования, в ограничении полёта русская культура сохранила и до сих пор ещё хранит сформированное предками – намерение жизни.

Теперь перед нами стоит задача не только понять это, это мы уже поняли, но и идти дальше – самим формировать намерение, то есть направлять и удерживать внимание на то, что оживляет нас.

Но вот в чём вопрос – что оживляет нас сегодня?

На что направлено наше внимание?

Не удерживаем ли мы наше внимание на том, что не конгруирует с русской культурой?

Более того, не формируем ли мы намерение, даже не зная об этом?

Какое-то другое, не-русское намерение?



Вернуться к обычной версии статьи