сегодня: 22/09/2019 Топос. Литературно-философский журнал. статья: 24/08/2010

Поэзия Проза Литературная критика Библиотечка "эгоиста" Создан для блаженства Онтологические прогулки Искусство Жизнь как есть Лаборатория слова В дороге

Онтологические прогулки

Русская философия. Cовершенное мышление 70

Малек Яфаров (24/08/10)

Друзья, в прошлый раз открылась нам русская феноменология; признаюсь, что никак не ожидал этого: несмотря на то, что я двигаюсь в этих размышлениях вместе с вами, нисколько не опережая, а часто даже опаздывая, поскольку не отличаюсь сообразительностью, всё же какие-то ожидания есть и у меня.

Эти ожидания могли бы помешать размышлениям, если бы я придавал им (ожиданиям) хоть какое-то значение, более того, заметив, что я нечто ожидаю или, наоборот, чего-то не ожидаю, я внимательно рассматриваю своё ожидание (неожидание) и то, чем оно вызвано, и таким именно образом очищаю кладовую своих ожиданий.

Вчера, в ходе размышления о благополучии, я обнаружил, что не ожидал возможности русской феноменологии, а представлял себе, разумеется, по умолчанию с самим собой, что феноменология может быть только одна, а именно та, которая упакована и подробно исследована в западной философии, психотерапии, литературе и в западном искусстве вообще.

То есть даже во мне, исследующем сейчас прежде всего специфику русского в его отличии от западного и восточного, вполне уживается представление об одном способе феноменологического восприятия для всех индоевропейцев, представление, которое не позволило бы мне увидеть как раз специфику, различие положения, восприятия и осмысления феноменов в жизни разных культур.

Не позволило бы, если бы я придавал ему важное значение и вообще если бы я мыслил рефлексивно, то есть соотносил каждый шаг размышления с позицией себя размышляющего.

Кстати, теперь становится понятным, почему мне так легко даётся отслеживание любых размышлений на предмет последовательности, стройности, порядка их построения, почему мне хорошо и ясно видно, как именно строится то или иное – рефлексивное по форме, но в большинстве случаев нерефлексивное по содержанию мышление: как меняется значение терминов, как происходит подлог доказательства, в каком именно месте и за счёт чего протаскивается то, что не выводится из самого размышления, а предполагается заранее и пр., то есть то, чем в основном грешат современные философы.

Это даётся мне легко просто потому, что я нерефлексивен, потому, что я и не наивен, и не рефлексивен, к этому и обратимся; эта русская особенность мышления и является теперь предметом данного размышления; продолжу.

Как обычно решив не торопиться, чтобы дать первому впечатлению «устояться», чтобы не поддаться в его восприятии и переживании тому, что прежде всего бросилось в глаза или особенно задело, потому что часто таким оказывается слишком человеческое, что очень хорошо может продемонстрировать мои личные особенности или стечение обстоятельств, но не саму тему, так вот, решив не торопиться, я стал читать «Живые мощи» Тургенева.

И что вы думаете?!

Этот небольшой рассказ показывает нам именно специфику той самой руской феноменологии, неожидание которой я заметил в себе и которую положил дальнейшим предметом своего внимания.

Как это ни странно, но именно русские писатели, по крайней мере для меня, предоставляют наиболее интересный и богатый материал по русской культуре; сколько я ни смотрел специалистов по русской истории, этнографии, сказке и пр., я не находил специфики русского типа жизни, зато во множестве – классификации, объяснения, предположения и т.д., впрочем, может быть, ещё найду что-нибудь стоящее и у специалистов.

И это не энциклопедический материал: русские писатели мне интересны не описанием того разнообразия русской жизни, которое они видели и в котором жили; мне интересно то, как жили русские, не тем, в каком доме они жили, чем питались и что делали, а то, как они жили в таком доме, как ели то, что ели, как делали то, что делали.

Гоголь, Толстой, Тургенев описывают нам русскую жизнь ещё до того времени, когда русские как народ стали разговаривать, когда русский язык ещё не стал для всех пространством общественной культуры, то есть когда люди непосредственно были связаны с языком, точнее, жили языком, но не жили языком как средством общения.

Русский человек до 19 века не выделял себя единицей, связанной с другими единицами посредством языка, не знал и не переживал себя говорящим индивидуумом, русский человек жил в языке как в стихии, он не только никак не мог контролировать своё же говорение, но даже мысль об этом, даже такое желание не могло придти ему в голову, точно так же, как ему не могло придти в голову контролировать процесс косьбы или пахоты, как Лукерья могла петь «старые песни, хороводные, подблюдные, святочные, всякие!», но не могла – плясовые: «Только вот плясовых не пою. В теперешнем моём звании оно не годится.» Казалось бы, какая разница? Но в теперешнем звании Лукерьи нельзя петь плясовые именно потому, что она не может плясать, а не петь.

Всё, делаемое русским, делается само собой, если им удавалось забыться, перестать размышлять (рассуждать), беспокоиться, быть озабоченным самим этим деланием: мужик хорошо пахал тогда, когда совершенно не думал об этом, когда всё делала сама соха, когда земля сама раскрывалась и ложилась ровным гребнем, когда само размышление разворачивается перед нами, соединяя отдельные и мёртвые в своей отдельности слова в живое предложение без каких бы то ни было моих рассуждений!

И только потом, если мне удавалось вспомнить, что тоже было бы проблемой, если бы не сохранившаяся запись этого размышления, вспомнить, как именно разворачивалось размышление, я могу рассуждать о нём.

Но второй раз так же размышлять я не могу, не умею, не получается; даже если я попробую, выйдет другое размышление.

У русского каждый раз – первый!

Поэтому он научается не повторением, а умением забыться.

Забылся – получилось, а пытаешься, пытаешься, мучаешься – получается что-то нескладное, как иногда получается нескладное размышление, когда я пробую изложить уже продуманное, даже работая с черновиком я нескладен, потому что уже всё другое и прежде всего другое то, что я уже пережил и оно – это пережитоеое – стало теперь другим именно в результате этого переживания.

Возможно, и русская культура меняется фактом её переживания, возможно, русская культура живёт именно тем, как мы её переживаем.

А. Венецианов. На жатве. Лето. Фрагмент. 1820-е гг. или начало 1830-х.

Поэтому живые мощи русской культуры живы именно тогда, когда получается «не думать, а пуще того – не вспоминать»; если удаётся не думать и не вспоминать, то «так лежу я себе, лежу-полёживаю и не думаю; чую, что жива, дышу – и вся я тут, смотрю, слушаю.

Вот тут-то хорошо: не думать!»

Не стоит полагать, что для современного русского это правило недуманья не имеет значения, оно всё так же в силе, и современному русскому хорошо не думать, потому что если он начинает думать, то ему приходится контролировать делаемое им самому, то есть самому делать, а в матрице русской культуры опыт делания посредством технологии самоконтроля хотя и имеется в необходимом количестве, всё же значительно уступает по эффективности и по насыщенности опыту самоделанья в забытьи.

Русский сделает контролируемо, но ему не будет хорошо и поэтому в большинстве случаев и сделанное им будет нехорошо.

Даже молитва русского не является обращением к личному существу (богу) с тем, чтобы сделать как надо, хорошо: «да и на что я стану господу богу наскучать? О чём я его просить могу?» (помолюсь) «да и опять полёживаю себе безо всякой думочки. И ничего!»

Это русское «ничего»!

Как дела? Ничего!

Что имеется в виду? Имеется в виду не западное: «никаких новостей – хорошая новость», то есть хорошо тогда, когда всё по-старому, а буквально ничего; для русского хорошо – это когда ничего нет!

Кроме жизни.

Которая всё сама.

Которая «лучше меня знает, чего мне надобно.»

И это «ничего» не только не страшит русского, но действительно хорошо для него:

«Да мне и не страшно одной быть. Даже лучше, ей-ей!

…кто другому помочь может? Кто ему в душу войдёт? Вот вы не поверите – а лежу я иногда так-то одна… и словно никого на целом свете, кроме меня, нету. Только одна я – живая! И чудится мне, будто что меня осенит… Возьмёт меня размышление – даже удивительно.

Этого тоже никак нельзя сказать: не растолкуешь. Да и забывается оно потом. Придёт, словно как тучка, прольётся, свежо так, хорошо станет, а что такое было – не поймёшь! …будь около меня люди и ничего бы этого не было и ничего бы я не чувствовала, окромя своего несчастья.»

Собственно, с людьми, то есть в обществе мы до сих пор ведём себя и чувствуем себя прежде всего как несчастные, как обладатели некоего своего несчастья, какими бы мощами или телесами мы не обладали, сколько бы мяса не было на наших костях.

«Только одна я – живая» не в смысле одна живая, а в смысле «жизнь – одна и это я», вот это и осеняет, и размышляет, и удивляет русского.

И в этом никто другой помочь не может, поэтому русский о других не беспокоится, он к ним равнодушен: Филофей перед угрозой смерти беспокоился о лошадях, больные мужики, с которыми я общался в районной больнице, когда болел отец, беспокоились больше всего о своих псах, которых никто, как они, не любили, а не о женах и детях.

Беспокоиться о ком-то – значит выделять его, отделять от всего, видеть, представлять и переживать отдельным, отделившимся, поскольку же русские не ориентированы на отделённое, то и не могут беспокоиться об этом отделённом.

«Сплю, точно, я редко, но всякий раз сны вижу, – хорошие сны. Никогда я больной себя не вижу: такая я всегда во сне здоровая да молодая.»

Русские молоды и здоровы во сне, русские обновляются во сне, не отдыхают, а именно обновляются и верным признаком такого обновления является потягивание, встряхивание после сна, когда человек просыпается в новом теле, когда он должен одеть его, примерить на себя:

«Одно горе: проснусь я – потянуться хочу хорошенько – ан я вся, как скованная.»

Хорошенько потянуться, чтобы сформировался континуум твоего ограничения.

Русские скованы не цепями, не важно – железными (кандалами) или бумажными (деньгами), русские скованы самим ограничением пространства, времени, причинности, то есть телом, землёй, временем, обществом и пр., и никакой булыжник от этого их не освободит.

«(снится, что) в руках у меня серп, и не просто серп, а самый как есть месяц, вот и этим самым месяцем должна я самую эту рожь сжать дочиста»

Вот русская участь, русский долг, русский крест – жать месяцем рожь! Как при этом на русского не найдёт лень?!

Тогда как жизнь русского – «всё равно, надену я себе на голову этот месяц… надеваю я месяц и так сама сейчас засияла, всё поле кругом осветила…»

Тогда как жизнь русского, призвание русского – сиять, освещать своим сиянием всё вокруг.

И кому удаётся это, как удавалось Лукерье, тому «кланяются в ноги покойные родители».

«(снится мне) …сижу на большой дороге под ракитой, палочку держу оструганную, котомка за плечами и голова платком окутана – как есть странница! И идти мне куда-то далеко-далеко… И проходят мимо лишь все странники: идут они тихо, словно нехотя, все в одну сторону, лица у них унылые и друг на дружку все очень похожи…»

Разве можно точнее описать русскую жизнь, лишенную живого сна?!

Для русского футляр существования – унылое, подневольное, неохотное странствие в одну и ту же сторону похожих друг на друга людей: странствие к смерти.

Меня всё время удивляло отсутствие снов в фильме «Полёты во сне и наяву»: мельтешение героев, пытающихся найти смысл в этом своём мельтешении не дополнялось, казалось бы, так необходимыми и даже заявленными в названии фильма снами, где могли быть эти смыслы.

Впрочем, может быть, в этом и был замысел: не показать снов, чтобы развернуть на них внимание; фильм забудется, а внимание к снам как несущим смысл останется?

Так же, как смысл такого экстравагантного путешествия, которым представляется Кастанеде жизнь, заключается в сохранении осознания не в первом, а во втором внимании, так и жизнь русских не может быть только этим унылым, одинаковым странствием в одном направлении похожих друг на друга людей, жизнь не может быть только странствием к смерти.

«…вьётся между ними одна женщина, целой головой выше других, и платье на ней особенное, словно не наше, не русское, и лицо тоже особенное, постное лицо, строгое.»

Заметьте – не русское платье и постное лицо, то есть смерть (отдельного человека) для русской культуры не существует как формирующий элемент, смерть не представляет собой значительного и содержательного события!

Как сильно отличается русская смерть – «высокая женщина в нерусском платье и со строгим постным лицом», от смерти в западной или восточной культуре!

Пожалуй, смерть станет следующей темой нашего внимания, пока же закончу о русской феноменологии, закончу это размышление, а не размышление о русской феноменологии, поскольку русская феноменология, скорее всего, будет одной из самых интересных и сложных тем специфики русской культуры.

Закончу тем, что слышанный перед смертью Лукерьей колокольный звон «шёл не от церкви, а «сверху»», из сияющей ночи беспредельности, где и происходит настоящее странствие русского.

Последние публикации:

Все публикации

Оставить свое мнение в гостевой книге

Поэзия Проза Литературная критика Библиотечка "эгоиста" Создан для блаженства Онтологические прогулки Искусство Жизнь как есть Лаборатория слова В дороге




© ТОПОС, 2001—2010


Поиск
Авторы
Архив
Фотоальбом
Гостевая
Форум-архив
О проекте
Карта сайта
Книги Топоса
Как купить книги
Реклама на Топосе

Для печати

Реклама на Топосе

поиск:

авторы
 А Б В
 Г Д Е
 Ж З И
 К Л М
 Н О П
 Р С Т
 У Ф Х
 Ц Ч Ш
 Э Ю Я