Топос. Литературно-философский журнал.
Для печати

Вернуться к обычной версии статьи

Онтологические прогулки

Русская философия. Совершенное мышление 53

Малек Яфаров (02/06/10)

«Смерти не будет»
«Смерти нет»

Не потому, что люди не умирают, они умирают.

Смерти не будет потому, что не умирает жизнь.

Смерти нет потому, что жизнь бессмертна.

Жизнь бессмертна потому, что она – не атрибут, не свойство, не принадлежность отдельного человека, не собственность Иванова Ивана Ивановича, которую можно отобрать, отдать, присвоить, разделить, потерять, подарить.

Жизнь бессмертна потому, что «всё время одна и та же необъятно тождественная жизнь наполняет вселенную и ежечасно обновляется в неисчислимых сочетаниях и превращениях.»

Жизнь несоразмерна отдельному человеку, вопреки тезису античного мудреца человек не может мерить жизнь собой.

Жизнь соразмерна только с самой собой, у неё нет и не может быть никакой внешней ей меры, потому что ничего внешнего ей не существует.

Да, как отдельный, отделённый, человек является мерой всех вещей, но именно и только вещей; жизнь же вещью не является. И только отдельный человек может возомнить себя способным мерить жизнь, способным что-то делать с нею:

«Переделка жизни! Так могут рассуждать люди, хотя, может быть, и видавшие виды, но не разу не узнавшие жизни, не почувствовавшие её духа, души её. Для них существование – это комок грубого, не облагороженного их прикосновением материала, нуждающегося в их обработке. А материалом, веществом, жизнь никогда не бывает. Она сама непрерывно себя обновляющее, вечно себя перерабатывающее начало, она сама вечно себя переделывает и претворяет.»

Славянская руника

Жизнь – не вещь, и человек ничего сделать с ней не в состоянии: ни убить, ни отобрать, ни отдать, ни пожертвовать, ни переделать, ни сохранить, ни отказаться.

Не тот порядок бытия!

Это действительно русское и только русское переживание очень глубоко чувствовал Пастернак: «я всё время не могу избавиться от ощущения действительности как попранной сказки».

«Я действительность, то есть совокупность совершающегося, помещаю ещё дальше от общепринятого плана… почти на грань сказки. …в этом существо книги, её философия: в том, ЧТО ИМЕННО, среди более широкой действительности повседневной, общественной, признанной, привычной, он считает более узкой действительностью жизни, таинственной и малоизвестной.»

Это таинственное, малоизвестное и есть жизнь, которая «делает историю», которая несёт птицу-тройку, которая погоняет степную кобылицу, которая втягивает Живаго в сказочные сочетания и переплетения существования.

Это существование, это действительность, пределом которой является жизнь как сказка; без этого предела у человека нет горизонта действительности, нет ориентира, нет меры, нет пространства движения, нет полёта.

«Я один…»

Но если есть хоть одна жизнь, внимающая сказке, появляется – горизонт, ориентир, мера, пространство, полёт.

Пространство, сквозь которое летит Русь, «всё насквозь живое. И эта даль – Россия, его несравненная, за морями нашумевшая, знаменитая родительница, мученица, упрямица, сумасбродка, шалая, боготворимая, с вечно величественными и гибельными выходками, которых никогда нельзя предвидеть! О, как сладко существовать! Как сладко жить на свете и любить жизнь! О, как всегда тянет сказать спасибо самой жизни, самому существованию, сказать это им самим в лицо!»

«Но быть живым, живым и только
Живым и только до конца».
Алфавит христианской эпохи. В кириллице сохраняются идеи целостности, совершенства, жизни, чему подтверждением смысловой ряд из названий букв: Аз, Буки, Веди, Глаголь, Добро, Есть, Живете, Земля, Иже, Люди, Мыслете, Наш, Он, Покой, Рцы (говори, речь), Слово, Твердо, Ук (знание, наука), Херъ (данный свыше, судьба), Червь (точить), Ять (есть, иметь) и т.д.

Если есть хотя бы одна жизнь, дремлющая «бесцельным полётом», этого достаточно, этого хватает: вокруг неё образуется космос, вокруг неё бесконечность разворачивается в существование, всё, когда-либо жившее во вселенной, стихия жизни кладёт к её ногам – галактики, звёзды, планеты, океаны, горы, пустыни, растения, животных, государства, людей! – «все жизни, все жизни».

Более того, о, чудо! жизнь – сама, всей своей непостижимой стихией, всем своим таинственным существом – наполняет и переполняет эту единственную, одну, потерявшуюся в пространстве и времени, одинокую жизнь!

И кто может что-то сделать с этой стихией?!

Когда она сама делает всё!

Не об этом ли говорил Ииусус Пилату, этому наместнику и в его лице – всем наместникам существования, этому распорядителю вещей, этому заключённому в горизонте существования, очерченному материей, веществом?

Но следует пойти дальше: человек не только не распоряжается жизнью других, но человек не распоряжается и своей жизнью, он не только не может отобрать чужую жизнь, но он не может также отдать, пожертвовать свою, так как жизнь никак не принадлежит никому.

Принадлежность, собственность отдельного претит русской культуре, противоречит ей, уничтожает её: в русской культуре ничто не принадлежит никому и никто не принадлежит ничему, всё живое и всё едино, пока живое.

Даже если русский отдаёт жизнь, жертвует свою жизнь, то делает это он особенно – он жертвует не жизнью, это для русского (как и для каждого) невозможно, он жертвует собой как отдельным, он «возвращается на родину», он возвращается в жизнь, он остаётся в бессмертии.

«Жизнь ведь тоже только миг,
Только растворение
Нас самих во всех других
Как бы им в даренье».

Жизнь, бессмертие, творение – стихия русского человека и русской культуры.

Столетие «страшного промежутка» между Первой и Второй Отечественной началось совсем не страшно и даже вполне положительно: всё более широкие слои общественности заинтересовывались природой своего общественного статуса, стали интересоваться соответствием русской действительности… соответствием чему же?

Почему же вдруг открылось то, что никуда не пряталось и всё время было перед глазами – эта самая пресловутая русская действительность?

Почему именно в это время – в первой половине 19 века, общество вдруг заинтересовалось самим собой, своей культурой, своим народом, своим предназначением?

Эти вопросы не праздны и не однозначны, от трезвого взгляда на их решение зависит понимание истории России, понимание того, кто мы есть, чем мы живём и чем мы можем жить.

Итак, кто и почему?

Кто: объединяет всех этих «кто» только одно; разъединяет всё остальное – социальный статус, имущественное положение, вероисповедание, приверженность традициям и пр., но несомненно общей для них стихией является единственная стихия – стихия индивидуума, или светской культуры, основанной на отделённости индивидуума.

Светский субъект, общественный индивидуум – новое социальное явление в истории русского модуса, до 19 века такого социального феномена на руси не было.

Петровские реформы подготовили появление этого феномена двояким образом: во-первых, ограничением общественного влияния православной христианской церкви, во-вторых, инициированием тесного общения с западом, расширением влияния западной культуры (в основном, в узком смысле данного термина – в смысле образования, науки, искусства).

Однако эти реформы не могли создать сколько-нибудь существенного основания для того «культурного взрыва», который произошёл на руси в первой половине 19 века.

Взорвала российское общество Первая Отечественная: она вплеснула жизнь в Россию не петровскими реформами, не наполеоновскими армиями, не победными настроениями, а оживлением того, кто… Об этом чуть позже, а сейчас одно существенное замечание.

Россия не могла перенять опыт западной Европы, а именно, опыт выделения, обособления индивидуума, активного субъекта («я сам») как основы общественной жизни, потому, что в России никогда не было и нет до сих пор единого общественного пространства деятельности, то есть единого гражданского пространства, которое принципиально противоречит формирующей матрице русской культуры – общности намерения, а не существования.

Именно поэтому в российском обществе должно было возникнуть другое по типу, чем западное, пространство взаимодействия индивидуумов.

Этим пространством стал… язык! Но язык не как язык индивидуума, а как новый топос бытия, новый континуум выражения единства!

«Первенство получает не человек и состояние его души, которому он ищет выражения, а язык, которым он хочет его выразить! Язык, родина и вместилище красоты и смысла, сам начинает думать и говорить за человека, и весь становится музыкой в отношении стремительности и могущества своего внутреннего течения.

…льющаяся речь сама, силой своих законов создаёт по пути размер, и рифму, и тысячу других форм и образований.»

Первая Отечественная оживила того, кто стал учиться говорить; именно поэтому Пушкин стал «нашим всё»: именно он первым заговорил, именно он разрешил нас от бремени немоты, именно он открыл нам двери в нашу новую жизнь – жизнь русского языка.

Ничего другого русская действительность тогда не позволяла: ни каких-либо серьёзных общественных изменений, тем более, нововведений, ни новых государственных программ, ничего, кроме говорения, проговаривания, переименования всего.

Когда-то, в 10м – 15м веках, похожим топосом жизни стало для русских христианство, но к 19 веку оно уже не могло вместить в себя нахлынувшую волну жизни, с такой силой проявившегося оживления всей русской культуры. В Европе христианство потеряло своё передовое общественное значение раньше, примерно в 15м – 17м веках.

Теперь, в 19 веке, таким новым живым топосом русской культуры становится пространство языка и его модусов – речи, образования, литературы, науки, музыки, живописи, вообще искусства.

Точно так же, как когда-то христианство стало единым пространством общественной жизни, объединяющим русское общество в некоторую совокупность существования, теперь эту функцию берёт на себя язык.

Теперь – на целое столетие – только язык становится единственным общим фактором, формирующим феноменом существования русской культуры. Всё остальное – государственное устройство, классовое расслоение общества, экономика, образование и пр. во многом зависят от того, насколько эти сферы удаётся или не удаётся представить в топосе языка.

Пространство языка – невероятно эффективный и одновременно невероятно опасный общественный ресурс.

Эффективный прежде всего потому, что язык предоставляет возможность резкой консолидации общества в определённом направлении.

Опасный прежде всего потому, что достаточно даже небольшого отхода языка от формирующих матриц культуры, чтобы язык превратился в средство разобщения общественных сил и стал разрушать общество.

Промежуток русской истории между первой и второй отечественной – наглядная демонстрация этой двойственности языка.

Ещё раз обращу внимание на то, что оживление Первой Отечественной не мог вместить в себя ни один общественный элемент тогдашней России: ни народ, который мечтал только о мирном возвращении домой, а, следовательно, и большая часть армии, ни власть, которая уже приобрела настолько устойчивую и закостеневшую форму, что изменить её могла только грубая внешняя сила, всё же остальное в России соответствующей «вместительностью» не обладало, это видно на примере наиболее многочисленной «заинтересованной» и динамичной прослойки русского послевоенного общества – «среднего» офицерства, его попытки быть живым, новым, свободным были восприняты как попытки разрушить, сломать, предать.

Жизнь ушла в формирующееся пространство языка, которое стало новой средой действия матриц русской культуры и которое постепенно стало втягивать в себя всё российское общество, человека за человеком, сословие за сословием, пока, наконец, к началу 20 века в это пространство не сделал решающий первый шаг последний оставшийся немой – русский народ.

Что из этого вышло, мы знаем и к этому ещё обратимся; но без этого ничего и не было бы, потому что язык так и остался бы частью русской культуры, но не всей русской культурой. Неизбежность того, что русский народ начал пробовать говорить, «говорит» как раз о том, что язык действительно стал настоящей русской историей, стал «бытиём событий».

К началу 20 века уже окончательно и бесповоротно слово и дело веры сменилось верой и делом слова; священники и старцы сменились поэтами, писателями, профессорами и вождями, общественной жизнью стало руководить слово.

Отголоски этой трансформации общественных ценностей русской культуры мы испытываем на себе до сих пор, многие из нас мечтают о том, чтобы вернулись времена поэтов и вождей, времена вещателей слова, когда целые народы – по чьему-то слову, поднимались с насиженных мест и переворачивали землю.

Посмотрите на Секацкого, Шилова и им подобных: они мечтают стать вещими «голосами новой россии», они грезят временами поэтов и вождей, они хотят просветить нас, они хотят переделать нас и переделать жизнь, они хотят быть фюрерами жизни.

НАШЕЙ жизни.

Однако за этот «страшный промежуток» между двумя войнами русский народ смог «до воскресения дорасти».

Время фюреров ушло, оно простёрлось в России от Первой до Второй Отечественной, от слова Пушкина до слова Сталина, от оживающего слова поэта до умершего слова вождя, и это время уже больше не вернётся, потому что мы уже другие, в нас уже отложен опыт этого промежутка истории, благодаря нашим отцам у нас уже выработан иммунитет к слову, мы уже отличаем себя от него, наша жизнь уже в другом, новом.

«Воспоминание о полувеке
Пронёсшейся грозой уходит вспять.
Столетье вышло из его опеки,
Пора дорогу будущему дать». 


Вернуться к обычной версии статьи