сегодня: 19/08/2019 Топос. Литературно-философский журнал. статья: 27/05/2010

Поэзия Проза Литературная критика Библиотечка "эгоиста" Создан для блаженства Онтологические прогулки Искусство Жизнь как есть Лаборатория слова В дороге

Онтологические прогулки

Русская философия.Cовершенное мышление 52

Малек Яфаров (27/05/10)

Пастернак написал «Живаго» после Второй Отечественной не случайно – «трагически тяжёлый период войны был ЖИВЫМ периодом и в этом отношении вольным радостным возвращением чувства общности со всеми».

Быть живым для Пастернака означает «чувствовать общность со всеми».

Пастернак не отделял себя от времени, он был им, он видел всё этим временем, он был и зряч и слеп им.

Время жило им, он жил временем.

Именно война окончательно освободила его от того плена времени, в котором находишься до тех пор, пока ты в нём и пока ты не можешь не воспринимать его изнутри.

Пока ты не можешь не быть им.

Пока ты наполнен этим временем, его жизнью и смертью, его любовью и болью, пока оно несёт тебя собой и не отпускает от себя.

Пока другое время не обновило тебя, разорвав то, что ты сам разорвать не можешь – твоё единство с жизнью, твою полную поглощённость ею.

Живаго умер не в двадцать девятом, а в сорок пятом, когда окончательно умерло поколение революций, сметённое новой русской жизнью – единением русской войны (русские не воюют с другими, русские воюют только с тем, что отделяет людей друг от друга, русские воюют с отделённостью).

До тех пор это поколение себя не знало и не могло знать, заключённое в течении самого себя, оно жило, стремилось, любило, ненавидело, убивало, умирало, оно жило, не зная чем войдёт в «состав будущего».

Что останется в жизни других от этих поколений – поколений промежутка между двумя отечественными, промежутка, растянувшегося более чем на век?

Что воскресло в нас, послевоенных?

Что сохранилось в нас от наших отцов?

Что живёт в нас, живущих своей жизнью?

Что же осталось бессмертным в череде прошлых смертей?

От Первой до Второй Отечественной – век, начавшийся освобождением русского как отдельного человека: именно тогда, в начале 19 века, для русского «народы и боги прекратились и начался человек, человек-плотник, человек-пахарь, человек-пастух в стаде овец на заходе солнца, человек, ни капельки не звучащий гордо.»

Оказавшись одним, отдельным, отделённым русский человек был вынужден начать жить самим собой, вне какой бы то ни было наличной связи как само собой разумеющейся, установленной, непререкаемой.

Он впервые в русской истории почувствовал себя действительно одним, покинутым, оставленным, почувствовал себя тем, чем никогда до этого не чувствовал – прахом, веществом, материей.

Однако Первая Отечественная наполнила эту отдельность, эту отделённость, эту свалившуюся с неба истории материю жизнью до самых краёв, по максимуму.

Запад дал русскому первую матрицу переживания себя отдельным – матрицу предметности, матрицу вещи. Через полвека жизни в этой матрице русский завяз в ней по уши, начисто забыв о своём гении, для него всё стало вещью – христианство, история, государство, общество, искусство, люди.

«Поход на запад», простирание в существование, освоение всего как отдельного при одновременном угасании наполненностью жизнью как единением сначала привело к революциям, потом к Гражданской, потом к продразвёрстке, коллективизации и пр.; все эти смены особенностей времени сопровождались всё время нарастающими репрессиями всех – чужих, своих, посторонних, так что ко Второй Отечественной от единства русских практически ничего не осталось.

От Первой до Второй отечественной – век, закончившийся полным омертвением русского как отдельного человека, русский окончательно запутался в сетях существования, в попытках освоить то, в чём никогда раньше не было для него жизни, в попытках освоить свою ОТДЕЛЬНОСТЬ, отделённость от остального, всего, сущего.

Живого.

Век от Толстого до Пастернака.

Век поднявшейся и опустившейся волны жизни.

На подъёме волны жизни Фёдоров готов был оживить весь мировой прах, так много было жизни.

На её упадке Пастернак отправлял прах обратно в жизнь, собирая крупицы живого, так ничтожно мало её осталось.

Когда жизни много, ценной кажется каждая пылинка, каждая слеза ребёнка...

Когда жизни осталось мало, прах ничего не стоит, как ничего не стоят целые народы и государства, оставленные жизнью на беспамятство человеческих игр в человеческое, когда «люди играют в людей».

От первой до второй отечественной – век двуликого януса Блока-Чехова, одной своей стороной повёрнутого к беспредельности полёта бытия русского, другой – к беспредельности его падения в существование.

Головокружительность этого падения свела с ума большинство, всех, но не всех лишила чувства жизни, рассудка, памяти себя, жить же вне времени никто не может, поэтому единственное, что осталось русскому – жить самим этим сумасшествием, самим этим головокружительным и сводящим с ума падением в существование, удерживая в нём единственное оставшееся – память о себе.

Так жил Хармс. И воскресает в нас каждый раз, когда мы живём своим сумасшествием; когда мы сходим с ума, мы вспоминаем Хармса, он оживает в нас, как это было, например, во время перестройки.

Так жил Живаго, и стрелял в берёзу, раня пробегавших мимо неё других «хороших мальчиков».

Между Первой и Второй Отечественной – век, в который русский учился БЫТЬ ОТДЕЛЬНЫМ, БЫТЬ ЧЕЛОВЕКОМ, быть пастухом, пахарем, плотником.

Век, в который русский учился быть хорошим.

Быть человеком «ни капельки не звучащим гордо», быть отдельным, не отделяя, быть отделённым, не отделяясь; русский учился быть прахом, не придавая себе как праху незаслуженного значения, важности, гордости, но помня о беспредельном.

Или – прахом, «стоящим на равной ноге со вселенною», слушая происходящее «как сообщение, непосредственно к нему обращённое и прямо его касающееся», испытывая не набожность, а «чувство преемственности по отношению к высшим силам земли и неба, которым он поклонялся как своим великим предшественникам».

Набожность – не русское состояние, это бегство от беспредельности, от равности со вселенною, русский и в прахе – преемник высших сил земли и неба, он равен им, поэтому и в прахе он не надеется на бога.

Потому что и в прахе – бог, «неотразимость безоружной истины», «свет повседневности».

Потому что между смертными – бессмертие, смертные плавают в бессмертии как в жизни; бессмертие и есть жизнь.

Поэтому жизнь «символична и значительна», проста и непостижима, наполняет собой одинаково как столпившийся у горизонта лес, так и всю вселенную, и вселенная не значительней затерявшегося в ней леса.

«Но всё время одна и та же необъятно тождественная жизнь наполняет вселенную и ежечасно обновляется в неисчислимых сочетаниях и превращениях.»

Одна и та же необъятно тождественная, неразделённая, неотделённая от чего бы то ни было – жизнь, не избранная и не могущая быть избранной в силу своей необъятности.

А как легко попасться на удочку чьей-то избранности, особенности, призванности!

Например, избранности трудящихся самой историей к тому, чтобы установить справедливость; и вот поднимается угнетённый народ-мессия на своё исторически в высшей степени справедливое дело и оставляет после себя мёртвую пустыню, в которой люди «играют в историю» и по сравнению с которой прошлое угнетение оказывается раем.

Пастернак только после Второй Отечественной смог освободиться, насколько это вообще возможно, от чудовищного давления времени, в котором жизнь перестала иметь значение, насколько это вообще возможно.

Время давит неумолимостью своей кажущейся очевидной правды, выжимая из человека непосредственность переживания и оставляя ему сухость мысли и чувства, оставляя ему только игру в жизнь, «игру в человека»; но правда времени временна и исчезает, как дым, как только её сменяет другая правда.

Правда времени смертна и обречена на забвение.

Не такова жизнь и счастлив тот, кто сумел и кому повезло жить без правды времени, но жить временем очередной правды, кому посчастливилось мерить себя всем миром, вселенной, то есть самой жизнью: «роман я стал, хотя бы в намерении, писать в размере мировом. И – о счастье, – путь назад был навсегда отрезан.»

Как легко, как кажется правильным и благородным озаботиться – несправедливостью, безграмотностью, невежеством, темнотой, угнетённостью, главное – озаботиться и проявлять заботу, быть озабоченным!

Тогда всё приобретает свой смысл: появляются правые и неправые, обездоленные и угнетённые, праздные и трудящиеся, сытые и голодные, веселящиеся и страждущие, тогда всё становится так ясно, прозрачно, понятно, что чья-то жизнь перестаёт иметь значение, более того, тогда приобретает значение лишение кого-то жизни.

Озабоченному кажется таким очевидным, что нечто – справедливость, гнев, обида... больше, чем сама жизнь; кажется таким несомненным, что некто – обиженный, угнетённый... больше, чем угнетающий и обижающий его.

Озабоченному само собой разумеется, что жизнь – это свойство, атрибут, качество отдельного существа, что жизнь – это всего лишь вот эта самая жизнь, жизнь вот этого самого человека, убийство которого только освободит всех от страданий и угнетения.

Озабоченный уже разделил жизнь на хорошую и плохую, на правильную и неправильную, на нужную и ненужную, на полезную и вредную, на эту и вот эту жизнь.

Озабоченный забыл об опыте Христа, об «общем потоке жизни».

Озабоченный не испытывает «чувство высшей и краеугольной беззаботности. Эту беззаботность придавало ощущение связности человеческого существования; уверенность в их переходе одного в другое, чувство счастья по поводу того, что всё происходящее совершается не только на земле, в которую закапывают мёртвых, а ещё в чём-то другом, в том, что одни называют царством божиим, а другие историей, а третьи ещё как-нибудь.»

Озабоченный хочет воскреснуть в будущем, хочет ещё раз быть, ещё раз чувствовать, ещё раз жить.

Он не хочет знать, что «воскрес, когда родился, и этого не заметил», потому что он не хочет жить сейчас, вот здесь, вот этим; он уцепился за правду времени, которая всегда в будущем – «мы новый мир построим», «мы воскреснем потом», «этот мир несправедлив, его надо переделать».

Он хочет быть собой, отдельным, отделённым, он хочет быть Я.

Однако «человек рождается жить, а не готовиться к жизни».

Как отдельное, «сознание – яд, средство самоотравления для субъекта, применяющего его на самом себе».

Потому что для русского (впрочем, как и для всех), то есть для того, кто общ со всеми, «сознание – свет, бьющий наружу».

«Человек в других людях и есть душа человека. Вот что вы есть, вот чем дышало, питалось, упивалось всю жизнь ваше сознание. Вашей душой, вашим бессмертием, вашей жизнью в других. В других вы были, в других и останетесь.»

Душа, жизнь, вселенная, бессмертие – одно и то же необъятно тождественное, неразделённое, одно, единое, сущее; это очень русское понимание и переживание: «не сбивайтесь в кучу, разойдитесь, будьте со всеми», разделённое не соберёшь воедино, разве только в кучу.

Похоже, прав был известный унтер, гонявший нас, когда мы собирались больше двух, ведь таким образом ничего, кроме кучи, мы не образуем, а если образуем, то хорошего не жди.

Этот век научил нас многому, но поняли мы это только тогда, когда новая жизнь наполнила нас «вольным радостным возвращением», когда Вторая Отечественная оживила уже мёртвых русских, мёртвых своей отдельностью, отделённостью от всего – самих себя, других, предков, культуры, родины, вселенной, жизни.

Это было новое время, время «великодушия судьбы, сказавшееся в факте победы», это было время «щедрости исторической стихии», но главное содержание этого великодушия и этой щедрости было не в победе, скрывающей своим блеском более глубокое и более живое – возвращение русского бытия, воскресение памяти единства всего живого, возрождение русской культуры как всеединства, всемира.

И это возвращение, воскресение, возрождение русского в каждом и открывает нам то бессмертное, что теперь несём уже мы, потомки тех, кто всё растерял в своём беспримерном падении в существование, кто растратил сущее в отдельном, кто потерял память, живой сон, забытьё, кто стал трезв вот этим, только-тут-бытиём, кто остался у разбитого корыта мировой справедливости.

«И вот оказалось, что только жизнь, похожая на жизнь окружающих и СРЕДИ НЕЁ БЕССЛЕДНО ТОНУЩАЯ, есть жизнь настоящая, что счастье обособленное не есть счастье.»

Вот что сделала Вторая Отечественная – вернула русского в его отечество, «привела к родным», дала ему «возвращение к себе», «возобновление существования».

Теперь Пастернак уверен, что «смерти не будет».

Последние публикации:

Все публикации

Оставить свое мнение в гостевой книге

Поэзия Проза Литературная критика Библиотечка "эгоиста" Создан для блаженства Онтологические прогулки Искусство Жизнь как есть Лаборатория слова В дороге




© ТОПОС, 2001—2010


Поиск
Авторы
Архив
Фотоальбом
Гостевая
Форум-архив
О проекте
Карта сайта
Книги Топоса
Как купить книги
Реклама на Топосе

Для печати

Реклама на Топосе

поиск:

авторы
 А Б В
 Г Д Е
 Ж З И
 К Л М
 Н О П
 Р С Т
 У Ф Х
 Ц Ч Ш
 Э Ю Я