сегодня: 29/02/2020 Топос. Литературно-философский журнал. статья: 23/06/2008

Поэзия Проза Литературная критика Библиотечка "эгоиста" Создан для блаженства Онтологические прогулки Искусство Жизнь как есть Лаборатория слова В дороге

Библиотечка Эгоиста (под редакцией Дмитрия Бавильского)

Имитатор

Станислав Алов (23/06/08)

Часть первая
Записки гувернера, тетрадь

Начало

Продолжение

33.

Я торжествовал. Мне таки удалось ниспровергнуть этот выхолощенный мир, столько долгих беспросветных лет терзавший мою мать, рассечь строго упорядоченную цепь обычаев и устоев, предписывавших одним неколебимое право на всё, а прочих неизменно оставлявших за бортом жизни. Я чувствовал себя гораздо бόльшим революционером, нежели чем все эти ленины, слепнеры и иже с ними. Ведь, заполучив в свои лапы двенадцатилетнее чадо, я, условно говоря, стал Сенчиным не только и не столько ровней – я сделался сильнее их; я обрел тайную власть; я посмеялся над ними так, что уже заранее морально раздавил их и почти изжил со свету: ибо я покусился на самое дорогое, что они имели – обожаемую красавицу-дочь. Кто-то может возразить: ну что за бредни жалкого мелкого паразита, привыкшего вечно жить за чужой счет. Ан нет, я мог бы считаться всего лишь посредственным паразитом, кабы не одно но: я сделал все это не для себя, не ради банального ублажения тленной плоти Жана, а ради одной только красоты моего Шага, ради мистического смысла перевоплощения. Но, опустим все эти надмирные подробности в пику слюнявым романтикам и досужим пошлякам.

Был ли я тогда влюблен? Наверное. Мне и в самом деле нравилась Сашенька – и с каждым днем все сильнее. Я наслаждался и ее растущим чувством ко мне. Я обожал ее чарующий запах – полный каких-то неуловимых оттенков: лес, сено, парное молоко – так непохожий на приторно сладкие миазмы обыкновенных детей. Я обожал ее раскаленную докрасна розу (ароматный эвфемизм), всеми порами набухавшую юной жаждущей кровью – иногда казалось, вот-вот наступит предел и из под лепестков вырвется всамделишный огонь. Я обожал благородную бледность Сашиного тела, чем-то напоминающего мне сказочный замок из моих детских снов: с перламутровыми воротцами, распахнутыми мне навстречу, с двумя аккуратными остренькими башенками. А замок сей теперь открывался мне во всем великолепии. Наши бесстыдные (природа не ведает стыда) слияния, в силу понятных причин, происходили не часто, зато – повсюду: в детской и в моей «келье»; на диване в гостиной и там же, прямо на ковре; в пресловутой ванной, где я впервые увидел намыленные Сашины прелести, и даже на клавишах белого рояля (все это, разумеется, в отсутствии родителей). Несколько позже, когда в скудный Сашин моцион вошли-таки периодические «развивающие прогулки» (термин Сенчина) с гувернером, мы уже стремглав неслись ко мне, на Гагаринскую. Смешно, но Сенчин, всерьез полагавший, что мне, взрослому и занятому человеку, будет в тягость «эдакая несносная обуза», сперва даже приплачивал за сии променады. Для новых домашних услад потребовалась и новая кровать – Жану пришлось немного умерить кокаиновые запросы и разориться на это вынужденное благоустройство.

Премудрости плотских утех Сашенька освоила без труда. Здесь уж мои педагогические способности были скорее вторичны и несли, так сказать, вспомогательную роль, ибо девочка на поверку оказалась натурой страстной и склонной к смелым экспериментам. Ее не требовалось подталкивать – стоило всего-навсего указать правильную дорогу. Поначалу, конечно, ее голубиные поцелуи и неуклюжие объятья были будто бы слепы, незрелы, что ли, как первые мазки начинающего художника, ложащиеся на холст беспорядочно, как бы еще страшащиеся самих же себя (признáюсь, в том тоже была определенная прелесть). Однако постепенно, раскрываясь подобно редчайшему бутону, Сашенька превращалась в маленькую неистовую любовницу. И как же великолепно, безжалостно, люто она орудовала теперь своим пламенным языком. Как же крепкие волчоночьи ее клычки терзали мое податливое тело, добровольно распятое на жертвенном алтаре постели. Как же плотно стискивали и облипали меня ее жадные до Жана, девчоночьи подмышки. Я искренне поражался ее неукротимой энергии; дерзну утверждать даже, что иная поднаторевшая в сей science дама и в подметки не годилась моей барышне – этому воплощенному фейерверку первородной любви. Довольно быстро овладела Саша и наукой упоительно медленных, влажных, мучительных ласк. Хрупкий бесенок мой ловко взбирался на Жана-султана, точно на огромную вулканическую глыбу – глыбу вожделенно вздыбленного пред ней естества, готовую извергнуться ранее срока. Полная истомы Саша сосредоточенно волхвовала над сей глыбой. Сказочная наложница Саша там и сям кропила ее быстрыми клейкими укусами. Старательная Саша училась неспешно распалять и тут же охлаждать бушующую в ней магму. И, черт меня раздери, это отменно ей удавалось!

Всецело увлеченный забавами с ученицей, я как-то подзабыл о Слепнере и его бомбистах: ссылаясь на тяжелую простуду, я пропустил все последние собрания. Меж тем, как сообщил мне неунывающий Зайцев, заговор против Олдо зрел, развивался и даже, кажется, вступал в свою завершающую стадию – акция должна была состояться через полторы недели. План был прост, как игра в салки: утром, в намеченном месте – на удобно безлюдной улице, пересекаемой открытым автомобилем Олдо по пути на службу – Беглицкий и Гуневич, рассредоточенные по обе стороны улицы, должны были закидать Олдо бомбами и молниеносно скрыться. Для стажировки исполнителей в кружок Слепнера даже прислали специалистку по подобным делам – некую Зою Волчек (партийная кличка Волчок). «Зверь-баба» – так, емко и коротко, охарактеризовал ее Сеня. Также Семен поразил меня сообщением о том, что «у Ивана с ней, кажется, амурные дела».

– Весна. Кругом голодные волчки. Сам понимаешь, – с усмешкой констатировал Зайцев (дело было в той самой университетской столовой, где ГГ имел теперь обыкновение кормиться). – Ну а мы сейчас днями напролет учимся делать бомбы. Полезнейшее занятие, доложу тебе. Особенно в нынешнее время. Жаль, для меня не нашлось работы. Уж я бы не оплошал.

– Желаешь войти в историю?.. – съязвил я и, оглядев неуклонно пополняющиеся Сенины телеса, уточнил: – то бишь, протиснуться?

– Экий ты, брат, едкий. Не слава манит меня, а благо Народа. И потом… – Семен понизил голос, – ты хоть знаешь, как это сладко?

– Что именно?

– Убивать… людей… – мечтательно произнес Зайцев, чем изрядно меня поразил: раньше я не замечал за ним подобных высказываний. – Врагов, – опомнившись, запоздало сформулировал он.

– Я в сих науках профан. Так что спорить не буду. Как Осип? – осведомился я.

– Да не очень как-то. Обострение. Сильные приступы. Спрашивал, кстати, куда ты запропал?

– Скажи, мол, мне лучше. Скоро появлюсь… ближе к Делу…

Я приберег для тебя и смехотворную беседу с Сенчиным, помнится, доставившую мне подлинное внутреннее наслаждение. Как-то, за совместным утренним кофе (Анна по обыкновению еще почивала), он посетовал:

– Ох, Жан, коли б вы только знали, какую гнусность иной раз приходиться расхлебывать нам, адвокатам… – он с каким-то трагическим бульканьем отхлебнул свой кофе, по всей вероятности, ожидая с моей стороны некоего вопросительного посыла.

– Гнусность?.. – в угоду ему повторил я.

– Да-да, мой милейший Жан, вот именно, что гнусность. И гнусность, доложу я вам, первостатейная. А как еще можно назвать такое?..

– Савва Дмитриевич, право, не томите.

– Сегодня, – тяжело проговорил Сенчин, – мне придется защищать совратителя, – он скорбно поглядел на меня, явно ища сочувствия (я постарался состроить подобающую мину). – Совратителя ребенка, десятилетней девочки. Этот негодяй воспользовался ее наивностью, чистотой, невинностью. Как… как такое вообще возможно, а Жан?

– Вы льете кофе на халат, – счел нужным предупредить сочувствующий.

– Да-да, спасибо, – Сенчин поставил чашку на стол и потянулся к карману халата, намереваясь обнаружить там платок (напрасно); глупо и растерянно улыбаясь, он развел руками, в результате чего, конечно же, опрокинул чашку: по столу неумолимо потекла горячая жижа. – Экий я растяпа…

– Савва Дмитриевич… – протянул я укоризненно, уже протягивая Сенчину, словно большому ребенку, свой платок.

– И ведь знаю, доподлинно знаю, что это, так сказать, для проформы, для судейского пшику; знаю, что подлеца все одно посадят; но, поди ж ты… Спасибо, дорогой мой человек. Что бы я без вас…

– Все образуется, – сказал я, меланхолично размазывая тряпкой кофейную гущу. – Вы же не виноваты.

– Знаю. Знаю, – сокрушался Сенчин, застыв на стуле с испачканным платком в руке и безразлично уставившись куда-то в потолок. – Такая работа, будь она неладна. Да только будь моя воля, я б этого паршивца своими руками… да за горлышко…

34.

Невыносимо хочется рассказать тебе о том, как Сашенька смеялась. Мне кажется, это важно. То светлое, неизбывное, беспричинное настойчиво просит воплощенья.

Ученица моя – в противоположность Вивьен (что сталось с этим сгустком ужаса?) – выражала свою радость охотно и повсеместно. Обыкновеннейший, в общем-то, душевный порыв, именуемый смехом, в Сашином исполнении становился действом, обретал в ее устах ясность, неуловимую гармонию, искристость фейерверка. Возможно, то наблюдал лишь я (посвященный), а остальное – не более чем интерполяция и додумано влюбленным Жаном? Однако я прекрасно помню, как от сияния ее улыбки загоралось все вокруг: лица домашних и прохожих, приятно и необъяснимо пораженных грацией этой девочки; подмигивающий свет в вечерних питерских фонарях; белолицее наше солнце на небе и в лужах; а главное – душа ее молодого и весьма симпатичного гувернера. Своим искренним заразительным весельем ты растапливала мой холодный сарказм. Своим мягким снегом ты накрывала чересчур разгоравшиеся порою пожары нашей страсти. Так менялись мы, перетекая друг в друга – идеально противоположные и не ведающие, что творим. Лед в бокале огненного глинтвейна – вот какое сравненье рождается в моем перегоревшем, уже навеки заколоченном гнилыми досками, мозгу, когда силюсь я (теперешний, траченный ужасом полутруп) вспомнить те времена, тех нас и те нотки ее блистающего смеха. Вот именно, я помню ноты, да что там – целую музыку (или музыку поцелуя?) из смешинок-снежинок, словно доныне падающих на мои преждевременные седины, кои делаются все белее, белее. Как же мне отвратно холодно, Сашенька…

Сашенька была слишком красива – настолько, что иногда эта ее избыточность воспринималась мною, как некий заведомый порок. Я словно бы уже заранее видел ее в будущем – образ лживо холодной светской дамы в окружении толпы молодых и велеречивых хлыщей не отпускал мое воображение. Впрочем, я был чересчур строг к ней, подозревая мою чистую кроху в душевной испорченности. Красота, как правило, необычайно равнодушна – ко всему, кроме себя самой. Так вот, в Саше этого не было (а если и было, то, разве, на пол ноготка): она тянулась к людям, как капля к воде; она щедро раздаривала самородки улыбок; она была трогательно наивна. Да, как истой Орлеанской деве (в которую ей так нравилось играть), Саше хотелось поклонения, немедленных свершений, побед и вассалов, но, при всей этой ее надуманной царственности, она любила всякого человека – даже самого распоследнего (и, пожалуй, его-то всего более). Сашенька была живой и упрямой девочкой – не то, чтобы действительно деспотичной, как иные донельзя разбалованные дети, скорее – чересчур чувствительной. Ее смышленая, жаждущая Цели душа отзывалась буквально на все. Когда кто-либо (к примеру, учитель ее – Жан-сан) произносил в ее присутствии нечто остроумное, возмутительное, Саша сначала вскидывала на собеседника очаровательно растерянный взгляд, затем глаза ее вспыхивали и тут – на самом излете чувства, в миг, когда оно повисает на краю – свершалось чудо: этого вот счастливца будто обдавало вдруг жаркою волной, а у ангела моего наконец вспыхивали и щечки. И теплою рекою лился смех, свет, снег… Когда это было?.. Всегда?..

Всегда, когда нам с Сашенькой удавалось выбраться на прогулку (порой вовсе не оплачиваемую; плата была иной – бесценной), я веселил ее с отчаяньем юнца: пародировал для нее голоса птиц, озвучивавших в свою очередь декорации садов; играл – и в нескольких лицах сразу – забавные пьески-пародии, сочинявшиеся прямо на ходу; громко и бесцеремонно «читал» сокровенные мысли проходивших мимо дамочек, шарахавшихся от меня, точно от черта; – словом, фиглярил напропалую. Саша моя в долгу не оставалась – так и искрилась каламбурами, шарадами, шаржами даже на меня – и без того карикатуру в квадрате. С мнимо надменным видом ты забавно вышагивала, «по-взрослому» надувая щечки, «по-мужски» поводя плечами, размашисто выбрасывая вперед свои изящные ножки, обутые в идеально белые лайковые башмачки; при этом воздушное платье твое – спазматически вздуваясь и опадая, точно некий самостоятельный организм – смешно и не в такт подпрыгивало. Если честно, в тот момент ты более походила на бабочку, фатально, комично застрявшую в собственном коконе. «Неужели я, правда, таков?» – со смехом спрашивал я. «Гораздо, гораздо… хуже», – все еще по инерции грозя мне пальчиком в моей же манере, счастливо щебетала ты. И тут же, не дав опомниться, рывком снимала шляпку, распускала плещущий на ветерке фонтан волос и обращалась уже в любопытного взъерошенного птенца. Высоко взметая бледные руки-крылья, заливисто курлыча, цокая быстрым гуттаперчевым языком, ты изображала птицу-кулика. Откуда, птенец мой, ты так хорошо знала ее повадки? Ведь, все твое детство прошло, кажется, под домашним арестом?

Так ли все было или я путаю те наши прогулки с более поздними вариациями? Или, наоборот, все происходило весною, еще до моего переселения к Сенчиным, еще задолго до начала беззаконной любви, и эти летние блики – хитроумная ложь самому себе? Любая перетасовка вполне вероятна, ибо, пожалуй, тогда я еще отнюдь не испытывал той формы томленья, той, если хотите, сашемании: да, быть может, головою я был уже вполне невменяем, но сердцем – еще достаточно здоров, а главное – свободен. Странное дело, в памяти моей будто перепутались карты времени. Как бы там ни было…

Нам чертовски хорошо гулялось вдвоем. Мы с Сашенькой словно бы распространяли вокруг себя ауру недозволенного возмутительного веселья. Прохожие провожали нас недоуменными, но отчасти и завистливыми взорами. И Саше эта тайная зависть определенно нравилась. Провоцируя публику, мы менялись ролями. Я обыкновенно звал ее Александрой и обращался все больше на «вы» – она же позволяла себе в общении со мною какие угодно вольности. Все это являлось частью игры. Так танцевали мы за кулисами собственного бытия, оторванные от него и вознесенные над ним самым наглейшим образом. Словом, мы были довольно-таки театральной парочкой.

Помню Летний сад: не тот, когда-то представший передо мною в кокаиновом снегу – уже совершенно иной, живой, населенный разомлевшими статуями и влюбленными парочками.

– А этот Летний сад открыт, что ли, только летом? – осведомилась моя влюбленная Афродита.

– Ну разумеется, Александра, – покладисто согласился я. – Сей сказочный сад появляется тут, вообще, лишь с приходом тепла и солнца, а зимой исчезает без следа. И на его месте вырастает огромное… страшное…

– Чудище?

– Нет, кладбище. А вот в нем как раз и водятся неприкаянные чудища. Они охотятся лишь за теми детьми, которые плохо учат французский.

– Ну и вздор! – хихикнула Саша (это словечко, как я заметил, было у нее одним из излюбленных).

Помню Александровский парк с его изящными Китайскими мостиками: шумный галдящий, заполненный, в основном, молодыми солдатами, матросами да праздными, охочими до знакомств, барышнями. Жан и его юная барышня направлялись, конечно же, в царство аттракционов.

– Знаете ли вы, в честь кого назвали этот парк? – спросил я тоном строгого лектора.

– Кажется, в честь царя Александра, – осторожно предположила Сашенька, вгрызаясь в край кремового пирожного.

– Что за глупости. Экий вздор… – возразил я, передразнивая ее интонации, и громко провозгласил:

– Этот парк назвали в честь Александры Сенчиной!

– А где же памятник? – с наигранною обидой надула кремовые губки Саша.

– Вам, полагаю?

– Ну да, мне.

– Да вот же он, – я ткнул пальцем в какую-то подвернувшуюся по пути скульптуру.

– А почему… – обворожительно краснея, давясь пирожным и неудержимым смехом, проговорила Сашенька, – почему она вся голая?..

И все же, ловлю себя на том, что эти солнечные картинки – вроде тех, знаете, кои продают, дабы завлечь иного обывателя на курорт – несколько далеки от того, что было в действительности: от частых, к примеру, туманов беспричинного уныния, окутывавших Сашу порою; от ее абсолютно немотивированных слез и злой воинствующей колкости, частенько сводивших меня с ума. Точно некий циничный интерпретатор, незримый и неумолимый корректор марает текст судьбы. И это вот подретушированное (мною либо моими демонами) лжепрошлое старается окончательно похоронить меня на заброшенном антикварном складе подделок и копий, мстя тем самым зарвавшемуся имитатору Жану его же монетой, изничтожая последнее и единственное его настоящее – незамутненную чистоту воспоминаний. Ничего-ничего, у раненного волка еще не стерлись клыки – его не удастся приручить. Я все еще в силах и буду неистово грызть себя, мрак, тишину – как в детстве, порождающую монстров, – пока не выгрызу кровавое мясо истины, пока не допишу эти записки, пока однажды…

Однажды, когда мы фланировали вдоль Фонтанки, какой-то крепко сбитый, да подвыпивший матросик, засмотревшись на мою actrice, отделился от своей столь же разбитной сине-полосатой команды и нетвердою походкой направился аккурат к нам. Я ощетинился внутри, но виду не подал – что мне: коли придется, растопчу тварь, как поганую вошь.

– Позвольте мне пообщаться с вашей сестрой, – с учтивой наглостью и с трудом выговаривая слова, обратился морской герой к Жану – отнюдь не Гераклу на вид, напротив – всего-навсего худощавому и неприятно щеголеватому господину.

– Какой милый обормот, – надменно и нежно одновременно протянула «сестра». – Ах, позвольте ему… брат мой, – тут она прыснула. Наш навязчивый спутник недоуменно и бессмысленно уставился на нее.

– А знаешь ли ты, – серьезнейшим тоном начал я отчитывать матроса, – что сестре моей всего лишь двенадцать лет? И что моя сестра… Мы, ведь, с ней похожи, правда? – неожиданно вопросил я, чтоб вовсе сбить его с толку.

– Ну-у… – задумался он, попеременно рассматривая наши лица. – Что-то как будто…

– Вот именно, – перебил его я. – И я, между прочим, свято дорожу честью сестренки, как… – я украдкой взглянул на зардевшиеся Сашины щеки, – как своей собственной. Так вот, дружок, сия особа – не только и не столько моя сестра, сколько вообще – сестра. Ибо она – монашка.

– Серьезно? – оторопело промямлил фетюк.

– Да-с. Схимница. И к тому же из Ордена Пресвятых Куртизанок. А посему, ей вряд ли стоит общаться с этаким пьяным отрепьем, как ты.

Собеседник мой застыл с наливающимся кровью лицом, затем пошатнулся и потерянно заковылял к своим товарищам, расположившимся на скамье неподалеку. Вскоре мы уже стремительно улепетывали от всей этой мстительной компании. Побег не доставил нам особых хлопот: Сашенька оказалась резвой бегуньей; я же еще утром изрядно «напудрил» как нос, так и мозг, благодаря чему ощущал подъем необычайный. И уже после, когда горе-преследователи отстали, Саша, отдышавшись возле какой-то конюшни, где мы с нею очутились, переливисто расхохоталась:

– Пресвятая куртизанка… Как… как ты мог ему такое сказать?

– Да он же – холоп. Все одно не поймет.

– А ты?

– Что я? И почему, кстати, ты со мною на «ты»?

– Ты разве не холоп? – царственно сияя, хитренько спросила Саша.

— Отнюдь. Я – вассал, mon ange.

(Продолжение следует)

Последние публикации:

Все публикации

Оставить свое мнение в гостевой книге

Поэзия Проза Литературная критика Библиотечка "эгоиста" Создан для блаженства Онтологические прогулки Искусство Жизнь как есть Лаборатория слова В дороге




© ТОПОС, 2001—2010


Поиск
Авторы
Архив
Фотоальбом
Гостевая
Форум-архив
О проекте
Карта сайта
Книги Топоса
Как купить книги
Реклама на Топосе

Для печати

Реклама на Топосе

поиск:

авторы
 А Б В
 Г Д Е
 Ж З И
 К Л М
 Н О П
 Р С Т
 У Ф Х
 Ц Ч Ш
 Э Ю Я