Топос. Литературно-философский журнал.
Для печати

Вернуться к обычной версии статьи

Литературная критика

Кони и Блонди #4

Александр Иванченко (21/01/08)

Перекличка с будущим

Рассказ В.В. Набокова «Подлец» и «Шинель» Гоголя

Начало

Продолжение

Жена Антона Петровича так и не выйдет никогда из ванной. Выпустить её оттуда – значит впустить её в свое несчастье, в новую, без неё, жизнь и считать всё свершившимся, происшедшим. Поэтому она на протяжении всего рассказа приходит только в ореоле счастья, в воспоминании той до-берговой, до-гуттенберговой эпохи. «…Милый голос, счастье, летний вечер, гитара… она поёт, щурясь, на подушке посреди комнаты… И Антон Петрович со вчерашнего дня жених, счастье, летний вечер, ночная бабочка на потолке, я тебя бесконечно люблю, для тебя я отдам свою душу…»

«Какое безобразие! Какое безобразие!» – всё повторяет Антон Петрович, идя по улице, – на самом деле, всё еще сбегая вниз по трактирной лестнице, тёплой, звездистой. Детская коляска его счастья все еще несется по одесской лестнице вниз, никогда не разобьётся – вот в чем весь ужас: никогда. Ожидание неотвратимой катастрофы, а не сама катастрофа – наша жизнь. Самой беды так и не увидим.

«Антона Петровича передернуло: перчатка. В кувшине плавает коричневым комочком <читатель видит черную> новая перчатка. Он пошел быстрее и на ходу крикнул, так что вздрогнул прохожий». – Это Антон Петрович проверяет, есть ли он, не умер, действительно ли он Антон Петрович. Не снится ли ему все это – то есть репетирует свое новое состояние, новенькое, с иголочки, несчастье, обживая свое личное безумие – не пошутили ли с ним, по-настоящему ли он сошел с ума. По-настоящему, Антон Петрович, не сомневайтесь. Сомнение в собственном нормальности и есть первое посещение безумия. Кабак, в который он вошел позвонить, «обступает его как сон», а затем удаляется, «как задний огонь поезда». Какого все это было мартобря?

Он приходит в дом своего приятеля Митюшина – хорошая, добротная, но совершенно недуэлеспособная фамилия. Для секунданта явно непригодная: не Данзас. Особенно неустойчивой она выглядит рядом с кропотливой фамилией его приятеля Гнушке – вот этот все, конечно, провалит, а то и просто настучит в полицию. Да к тому же Генрих, что усугубляет преступление (любопытно, как Набоков все сближает имя и фамилию Гнушке, пытаясь высечь из них хотя бы искру имени; пока не получается). Совершенно незнакомый Антону Петровичу господин, с которым Митюшин играет в шахматы. На столе бутылки, в одной, пустой, роза. Набальзамированный водочными парами, этот цветок воспрянет к концу века, чтобы увянуть под жалобное мяуканье барда и вдохновить его на написание чахлой прозы. На диване лежит спиной к столу, выражая метафизическое презрение к происходящему и в целом к веку, черноволосая дама в красном. Очень тревожно, Владимир Владимирович: почему спиной, почему в красном? Кому принадлежит эта спина, в смысле, кто ее наложник? Митюшин представляет гостя спине дамы. Торс не шелохнется. Конечно, эта спина принадлежит Гнушке, хотя автор и не объясняет, с кем она пришла.

Образ и впрямь непрезентабелен. К концу визита Антона Петровича автор не выдерживает этого стилистического напряжения (а не запредельной мещанской неделикатности торса, как может показаться) и перед уходом гостя таки оборачивает его к читателю: Анна Никаноровна. Полное помятое лицо, раскосые глаза. Черные блестящие волосы. Не верю. Совершенно неправдоподобное сочетание имени, отчества и разреза глаз: это невозможно себе представить. Думается, автор окончательно отвернул этим статистку от читателя. Но полное лицо Анны в соединении с помятостью отчества (Никаноровна) несколько искупают неловкость автора. Принимая во внимание безукоризненные антропометрические и акустические данные Анны Аркадьевны.

«– Я пришел к тебе, чтобы ты был моим секундантом, – начал Антон Петрович и смутно почувствовал, что в его словах есть безграмотность, но не был в силах это поправить.

– Понимаю, – сказал Митюшин, косясь на шахматную доску, над которой нависла, шевеля пальцами, рука Гнушке».

Почва уходит из-под ног дуэлянта. Не справляется с фразой, с безграмотностью души, неопытностью горя. Весь мир раздроблен косностью языка, смятением причин и следствий, управлений и флексий. Сбившимися на краю доски фигурами бездарной партии, выжидающими развязки; шевелящимися пальцами чужака, гнусно зависшими над всем лексическим строем происходящего.

Антон Петрович старается объяснить другу, что жизнь кончена, дуэль неизбежна, причины объяснить он не может, я так ее любил, я так любил… – «Секунданту можно,» рассеянно бросает Митюшин, все еще в чарах шахмат, все еще блуждающий среди спешившихся фигур. Зато Гнушке произносит совершенно безбожную фразу: «Вспомните что сказано: не убий». Нагорная проповедь в критические дни.

Гнушке, за те несколько фраз своего присутствия в рассказе, встает во весь свой огромный карликовый рост, это, пожалуй, самый опасный персонаж в рассказе – на много романов и повестей вперёд. Мсье Пьер, Родион, директор тюрьмы, родственнички и детки Марфиньки, Герман несомненно, поживились от его субстанции. В «Озере. Облаке. Башне» Гнушке становится Шрамом и его друзьями, размножившись в зеленоватой воде приозерного пикника. Шрам насильно приводит в этот рассказ Антона Петровича, заодно, беззаконно же, переименовав его в Василия Ивановича. Другая замечательная фраза Гнушке: «Один мой знакомый тоже был убит на дуэли». Совершенно ватная, сказанная в полной звуконепроницаемости его характера, она гулко отзывается во всех будущих книгах Набокова. Но лучше всех вот эта: «Если вы его убьете, то вас посадят на несколько лет в тюрьму, если же вы будете убиты, то вас не тронут». Шедевр гражданского правосознания. Чудовищная осведомленность этих Гнушке приводит в конце концов к тому, что вообще перестаешь верить в существование каких-либо рек и что они вообще куда-нибудь впадают. Два-три десятка таких Гнушке, и идеальная атмосфера для установления диктатуры обеспечена.

Антон Петрович, почесывая замшевые рога о косяк, пишет письмо Бергу, трижды называя его подлецом и кончает «бессильной» фразой: «Один из нас должен быть убит».

Да, бессильной. Потому что безадресные угрозы смертью лишают мужской силы. В Антоне Петровиче есть (с самого начала присутствует) некий стилевой изъян, который заставляет его совершать промах за промахом. Именно в языке кроется нравственная сила характера, теряя которую, человек теряет характер, пол и жизнь. Если бы Антон Петрович, как Антон Павлович, был стилист, с ним бы этого не случилось. Художники, как известно, изживают основные конфликты жизни в творчестве, но прежде они порождают их в языке. Я не знаю, в каком обмороке стиля, в каком припадке языка, дуэлянты выходили на поединок, чтобы погибнуть. Стиль должен был их защитить, язык спасти. Обезвредить противника красотой. Поэт, художник, конечно, всегда гол. Но, будучи нравственно обнаженным, он предстает перед жизнью наголо как оружие, как угроза. На самом деле, всегда убивает он. Кто убит, Пушкин или Дантес? Но и в этой жизни я связываю смерть, всякую жизненную неудачу любого стилиста с выходом из маханамы. Другой причины нет. Выходя из брони языка в «реальность», мы подвергаем себя смертельной опасности. Собственно, выйти из имени – уже значит выйти из существования.

Антон Петрович возвращается домой, завербовав секундантов. Угрюмая горничная встречает его, недовольная тем, что пришлось всю ночь таскать рундуки и баулы – жена рогоносца съехала к любовнику. Весь женский мир рассказа враждебен к Антону Петровичу, вещи женского рода тоже. Разве только пришедшая сестра жены Наташа прощально обдаст его летним воспоминаньем и теми же духами, как… «У кого? Нет, нет, он никогда не был женат…»

«Антон Петрович прошел в гостиную. Он решил спать там. В спальне, конечно, нельзя. Он зажег свет, лег на кушетку и накрылся пальто». Обжитый образ тотального человеческого одиночества. При включенном свете, накрывшись пальто. Чемоданчик со сменой белья у изголовья. Сейчас придут и поведут в ад. Почему-то горькие воспоминания всегда освещены электрическим светом и укрыты поношенным пальто. Изношенная жизнь не желает примерять новых нарядов.

Его стошнило в большую медную пепельницу (символическая месть всем женщинам сразу). «И так скинуло с души, что в паху закололо». «Все вышло безобразно. Начиная с перчатки и кончая пепельницей. Но теперь, конечно, ничего не поделаешь, нужно эту чашу испить до дна…»

Неосторожное сближение ёмкостей, Владимир Владимирович. Вы уверены что именно пепельницу следует испить до дна? Издатель, конечно, пропустит (уже пропустил), потому что не заметит, но вот иные придирчивые читатели… Чего только не напишешь в погоне за правдоподобием. Некоторое даже не забудут показать в своем фильме выбритые подмышки Христа, испускающего последний вопль на кресте. (Сразу после премьеры распятия Христос, накинув норковую шубу, даст интервью мировым агентствам и отправится с раскаявшейся Магдалиной в номера.) Правда искусства, вывернутая наизнанку, так сказать. Самостоятельная жизнь реквизита.

Ну, хорошо, хорошо, ерзает на табурете автор, разглядывая свои бледнеющие ногти. Ну вычтите эту фразу из вашего восхищения мной, если хотите. Ведь там все равно еще кое-что остается? – Только ради вас, г-н Сирин.

Антон Петрович встает, не зная куда себя деть. Ходит по комнате. Митюшин и Гнушке уже побывали, конечно, у Берга. «Вдруг какая-то приятная мысль проскользнула среди других, растолкала их, пропала опять».

Психологически точное описание ощущения (герой надеется, что секунданты, будучи пьяными, не пошли к Бергу, и дуэль не состоится; но затем эта надежда отменяется, вероятно, немецкой педантичностью Гнушке) превращается из подпольной надежды в свою противоположность и застывает. Как росток травы, пробиваясь к солнцу, расталкивает асфальт и щебень, чтобы быть растоптанным башмаком.

Приходят секунданты Антона Петровича, Матюшин и Гнушке, приносят записку от Берга, заканчивающуюся словами: «Секунданты у тебя довольно дрянные. Берг». Но Берг согласен. На двадцать шагов без барьера. Гнушке, передав письмо, утопает в кресле (чуть не угодил в небытие), спохватывается и садится на кончик. Словно стремясь исчезнуть уже не там, а здесь (мы помним то засасывающее кресло начала рассказа). Затем кашлянул и сказал:

«– Одно могу вам посоветовать: цельтесь хорошо, потому что и он будет хорошо целиться». «Если нельзя достать дуэльные пистолеты, то стреляют из браунингов».

Нет, все-таки замечательный этот Гнушке, целиком состоит из реализма. Пока он тщедушен, кропотлив, потен, носит в кармане пиджака в крупную безобидную клетку носовой платок, но вскоре, обжившись в подполье этого мастерского рассказа, он выйдет из него и превратится в здоровенного эсэсовца с засученными рукавами, трассирующего от бедра веером. Не исключено, что в прежней жизни он был лекарем Акакия Акакиевича, а в этой эмигрировал на родину. Склонившись над умирающим Акакием Акакиевичем, он «тут же объявил ему чрез полтора суток непременный капут. После чего обратился к хозяйке и сказал: «А вы, матушка, и времени зря не теряйте, закажите ему теперь же сосновый гроб, потому что дубовый будет для него дорог». Слышал ли Акакий Акакиевич эти издевательские слова Гнушке? Спасение от них только у Калинкина моста.

Местом дуэли выбрана лесная прогалина, где эти господа, Берг со товарищи и дамами, на днях устраивали пикничок. Ужасно. Все превращается в анекдот, Антон Петрович. Почему-то верится, что Митюшин с Гнушке тоже развлекались там. У одного фисташковый костюм, у другого фамилия. Этого достаточно. Не знаю, была ли с ними Анна Никаноровна. (Вот куда может завести это легкомысленное отчество.)

Перед глазами Антона Петровича снова мелькает страничка записной книжки Берга, испещренная крестиками, и картонная фигура, вырывающая у другой картонной фигуры живой зуб.

«Картонный зубной врач с хищным лицом склонялся над обезумевшим пациентом: это было так недавно, в синий, разноцветный фейерверочный вечер, в Луна-парке. Берг долго целился, хлопало духовое ружье, и пулька, попав в цель, освобождала пружину, и картонный дантист выдергивал зуб о четырёх корнях. Таня била в ладоши».

Ужасно. Как давно, оказывается, это началось, её измена, как давно целится в него Берг, как давно она аплодирует ему. Значит, не пожалеют, оба. Ещё один крестик в его записной книжке. И все-таки, корней было только два, несмотря на ловкость дантиста: он сам, Антон Петрович, и Татьяна. Третьим мог быть муж Марфиньки. Голова казненного Цинцинната катится по эшафоту мимо ее ног. Смерти нет, передайте бутафору.

(Продолжение следует)



Вернуться к обычной версии статьи