сегодня: 19/04/2019 Топос. Литературно-философский журнал. статья: 12/07/2007

Поэзия Проза Литературная критика Библиотечка "эгоиста" Создан для блаженства Онтологические прогулки Искусство Жизнь как есть Лаборатория слова В дороге

Библиотечка Эгоиста (под редакцией Дмитрия Бавильского)

П о л у с т е р т о е

Ефим Лямпорт (12/07/07)

Начало

Окончание

В то время, когда мы подружились, Вилен Петрович Рожнов, зав. читальным залом библиотеки №180, был по возрасту старше моих родителей; мне было 11 или 12. Ну, и они, конечно, слегка испугались, когда я привёл своего друга в гости домой.

– Что ты его слушаешь, Мифа! – кричала на мою маму бабушка, – какая может быть дружба, что у них общего?! – у мальчика и этого типа; он же явный больной! ты только посмотри на него! если ты сама не положишь конец этому знакомству, я вмешаюсь, честное слово.

Дружба продолжалась. Но, конечно, надо было ещё видеть Вилена Петровича: зубов он никогда не лечил, боялся; в парикмахерскую не ходил принципиально, стригла его жена – Эрмина Яновна. Ну, и одеждой пренебрегал, считая трату денег на неё делом излишним.

Лучше сходить на стадион, – он обожал футбол и яростно болел за «Динамо», -не говоря уже про книги. Журналов он не выписывал. Из списанных библиотечных экземпляров вырывалось лучшее и отвозилось в переплётную. Я, разумеется, был в доле, и отвозить в переплётную считалось моей обязанностью. Забирать ездили вместе, одному там было не справиться.

Дотащившись до какого-нибудь сквера, садились, с хрустом переламывали переплёты, и принимались читать. В один из таких разов, в Виленовской доле обнаружился Трифонов. – Кто такой, спросил я. – Ну, понимаешь, гнида, конечно; и, вообще, Спартач (имелось в виду, что Трифонов болельщик «Спартака»). А, что в таком случае ждать от человека? – Вилен брезгливо пожал плечами. – Тем более, знающие люди говорят, прежде, он был «Динамовский» болельщик, и переметнулся. А это, знаешь ли, характеризует. То есть, человек не идиот, понимает, что такое хорошо, и игру понимает, а перешёл, значит, приспособленец, и такой, что готов даже удовольствием пожертвовать ради карьеры. Ну, и сразу компания у него поменялась; с другими сидел на трибунах, и в трепаловку больше ни ногой; всёж таки там были серьёзные люди в трепаловке в то время, не понимали таких вещей; никому с рук такое не сходило. Была ещё трепаловка настоящая. – Что теперь говорить, – Вилен сокрушённо махал рукой.

Он долго и часто рассказывал мне о братьях Старостиных, как они под себя весь футбол подмяли, какая они мафия, про то, кто, вообще, болеет за «Спартак», и, что это означает как эмблематика социального и гражданского.

Вопрос – за кого я болею, был поставлен в первые же минуты нашего знакомства. К счастью, следуя семейной традиции, – папа служил в армии во Внутренних Войсках и болел за «Динамо», – я ответил, как следовало. В ином случае, дружба могла и не состояться. Вилен относился к футболу, может быть, даже серьёзнее, чем к истории и книгам. А историю и книги он ставил выше всего. – Мышление! Мышление! – добавил бы он.

– А что, теперь больше нет трепаловки?

– Ну, считай, что нет, – неохотно отвечал Вилен

– Люди не собираются больше после матчей обсудить? поболтать?

– Ну, как ты не понимаешь? Всё же не то стало – и люди не те, и разговоры. Пить водку на футболе?! воображаешь?

– Раньше водки, что ли не пили?

– Не на футболе же! Мог человек выпить стакан пива, съесть бутерброд; солидные люди себе глоток коньяка позволяли, – но глоток, а не напивались, – угощали друг друга. Чай приносили в термосах. Но не водку же из бутылок. Соображать надо, всё-таки, хоть иногда, – шипел на меня Вилен.

– А, что же так всё изменилось у вас в футболе?

– Это не в футболе, это вообще изменилось. Испортилось.

– Что испортилось-то?

– Как сказал Талейран: «Кто не жил во времена Империи, тот вообще не жил»; могу повторить: Кто не жил в СССР до войны и сразу после, тот вообще не жил. Так просто этого не объяснишь, надо само время знать, чувствовать, – люди были другие, отношения. Настроение. «Жить стало лучше, жить стало веселее», – это, думаешь, просто так было сказано? Люди ведь на эти слова откликнулись. Откликнулись. Да ещё как! Потому что и вправду, хорошо было жить. Парки, аттракционы, танцы; по вечерам полно везде народу, гуляли, музыка; зайдёшь в «Соки-Воды» вот здесь на Бауманской, – на Разгуляе, как наши идиоты, воображающие себя интеллигенцией, называют; им только дай!, идиоты, – шампанского тебе нальют стакан; можешь такое представить? Шампанское в разлив, 7 копеек, что ли стоило. Теперь портвейном торгуют. Вот тебе и всё тут показано, вся разница: шампанское и портвейн. Эх, понимал бы ты что.

– Тут у него, – возвращался к теме Вилен, – «Старик» называется. Не без подлости естественно. Ты про Думенко слыхал что-нибудь? Нет? Ну, был такой деятель, колоритный довольно-таки. Во время гражданской войны много всяких людей выдвинулось ярких, талантливых. Пены тоже хватало. Часто было и не понять, что за человек, – то с красными, то сам по себе. Этот такой стихийный анархист был, что, по-человечески, очень понятно, но не в армии, и не во время войны. Сейчас его отыскали, пытаются превознести; естественно, не просто так, а что бы опорочить Будённого. Хотя и не в Будённом дело, – весь Советский период стараются опорочить, вымазать в грязи. Если есть у страны герой, сразу кидаются; свора псов; загрызут, грязью закидают; уж, найдут способ.

– Лежит у меня в библиотеке, – «у меня» Вилен произносил всегда с особым ерническим смыслом, вкладывая сюда двойную, а то и тройную иронию, что вот, мол, до какой степени деградировал ваш развитой социализм, что даже неприкосновенная общественная собственность библиотеки служит моим коростным собственнических интересам, как, впрочем, и всё остальное, задуманное во благо, а сведённое к свинству; и, хотя я-то понимаю, что и как, но даже я ничего не могу со всем этим поделать, так далеко зашло разложение, – истина искажена, святое оскорблено, лучшее – уничтожено; и всё, что остаётся порядочному и неглупому человеку, так это цинизм да сарказм, да катиться по наклонной, и будь что будет; дальше, в этом «у меня» звучали ещё какие-то обертоны, явно обогащавшие главную тему, но почти не различаемые – больше эмоциональные оттенки смыслов, расщеплённые аккорды гражданского страдания, – книга. Она так и называется «Думенко». Автор – какой-то Карпенко. Хохол о хохле – историческая литература. Воображаешь?

Хохлов Вилен Петрович не любил по многим причинам. Но серьёзных было две. Первая, – из-за Никиты, и вторая, – из-за своего отца.

Отец Вилена Петровича – Пётр Рожнов – старый большевик, сотрудник Коминтерна, поехал в командировку на Украину в то время, когда дирижировавший там Хрущёв, решив выслужиться перед Сталиным, вместо аккуратных, предписанных здравым смыслом хирургических кадровых чисток, устроил вселенскую, мировую, кровавую смазь. «Уймись, дурак!», писал ему в личном письме пришедший в ужас и бешенство Сталин.

Дурак унялся, но Виленовского отца к тому времени уже убили.

Хотя Вилен считал, что дурак не унялся никогда. А продолжал своё вредительство и вредил до самого конца. И всё, к чему пришла наша страна, – результат Хрущёвского вредительства. Кажется, единственное слово Пастернака, одобренное Виленом, было «свинья», – запущенное лауреатом в адрес Никиты Сергеевича.

– Даже он не мог удержаться! Всех, всех коробило от Хрущёвской пошлости! От его предательства. Но ничего, ничего, зато теперь имеем времечко.

В детстве Вилен перенёс полиомиелит. Можно сказать, что болезнь его пощадила, – он только лишь прихрамывал, и не сильно. Родители его расстарались, сделали всё, что только было возможно. 16 пластических операций на мышцах голени. Скорее всего, из-за этого он боялся врачей, – из-за всех этих хирургий. Стоматологов, думаю, он по той же причине боялся.

Когда я приходил к нему, Вилен обычно кормил меня яичницей; гордо, но, опять-таки, не без самоиронии приговаривая: – Это-то я могу приготовить, что бы там Эрмина не говорила, что я без неё помру. Поил чаем с лимоном. К чаю открывал или овсяное печенье, или зефир в шоколаде. Кажется, он любил сладкое, и, кажется, этого стеснялся: – Как-то в детстве, – говорил он, – я был серьёзно озадачен Пушкинскими строками: «Ночной эфир струит зефир». Радио дома всё время было включено, а читали тогда по радио Пушкина, Лермонтова. Читает тебе какой-нибудь из Малого или из МХАТА, – но из тех, из прежних, разумеется, Малого и МХАТА, – а ты, щенок, и не подозреваешь, к чему приобщаешься, но сидишь, впитываешь. А тут, в свои 11 лет, я был озадачен. С эфиром, после 16 операций на ноге, я очень даже хорошо был знаком, – мерзкая вещь. Что зефир из себя представляет, мне было тоже известно. И что же эта великолепная конфета может иметь общего с такой гадостью как эфир? Я просто терялся. Шли годы, я рос. Понимание сразу не даётся.

Слушать Вилена было одно удовольствие. Он был естественно остроумен.

        – С ногой связана ещё одна история. Про доктора Вредена слыхал?

	– Травматолог? – я припоминал лицо на плохой фотографии, в ряду 
	прочих белёсых с чёрными разводами теней снимков, из портретной 
	галереи, простёршейся над текстом исторического очерка о 
	развитии отечественной травматологии, в самом начале 
	одноимённого учебника. 

	– Чего-то соображаешь, – хмыкал Вилен. А то, что он был близким 
	другом Иоанна Крондштадского, слыхал? Или ты не знаешь, кто 
	такой Иоанн Крондштадский? Ох, учи тебя.

– Отец привёз меня к нему в Ленинград на консультацию. Он меня и оперировал 4 раза. Сделал всю основную работу. Остальное, скажем так, было завершением того, что он планировал. Приехали мы с отцом, вошли в кабинет. Понимаешь, что такое профессор в старом смысле слова? Ну, если хочешь, в Булгаковском смысле. Такой сидит. Интеллигент. С тех пор, я никого, к кому это слово можно всерьёз приложить, не видел. Всё тут было, понимаешь, и характер, и происхождение, и традиция, и тупость, если хочешь, – известная ограниченность дубовая. Но это больше, чем просто человек сидел. Представитель. Порода. Не знаю даже, как тебе передать.

Спросил моё имя. Отец сказал. Отец высокий был, и, сидя на стуле, – он ещё шею вытянул, – заглянул, что там Вреден записывает. Смотрю, отец прочитал и заулыбался. Мы, потом, вдвоём с ним, когда остались, я спросил: – Пап, а что ты тогда заулыбался? А он мне: – Знаешь, что он про тебя записал? В графе имя: – Вилен Рожнов, и в скобках – октябрёнок, бывший русский.

Ещё бы! Моего имени в святцах никак не найти. Представляю себе, как Вреден поёжился. Но опять же, опять. Он спрашивает отца: – Нашли, где остановиться? А отец: – нет ещё, но думаю, у моих друзей. И тот сразу, причём как о решённом: – «Мальчик остаётся у меня. Сами устроитесь, за ним придёте». Я остался на квартире у Вредена до конца дня. И накормили, и гулять вывели. Какая-то там у них прислуга была. Причём всё естественно, так, что и в голову не пришло спорить, – ни мне, ни отцу. А у отца характер, у! Никакого покровительства, никакой благотворительности не признавал.

– Ты учись, идиот, – задушевно призывал меня Вилен, – учись понимать: «октябрёнок, бывший русский», записанное исподтишка – это и тупость, и низость, если хочешь, и тут же, – оставил ночевать чужого ребёнка, как само собой разумеющееся, – негде тебе ночевать, – тут ночуй, тут живи. Это не благородство, не доброта, это другое – это культура. Сословная культура. Это интеллигенция. Та, которой давно нет; а то, что есть, – даже не пародия, а так – мандавошки. Уяснил что-нибудь? Давай, жри яичницу, остынет.

В какой-то местной рекламе, я прочитал написанное черными, похожими тараканов буквами:

ВАС ВЫЛЕЧИТ ОТ ВСЕХ БОЛЕЗНЕЙ ДОКТОР ЗАБЕЖАНСКАЯ

что ж, совсем неплохо для рокового эвфемизма. Особенно в чужой стране: – ну-у, батенька, как же вы выглядите-то?! нет, так нельзя; так ведь недолго и Забежанской дождаться, знаете. Лечит просто от всех болезней. Мда-а.

Маленькая, с кривоватой задницей, низко сидящей на коротких ногах, волосы покрашенные перьями, постриженные неопрятно, – всегда неопрятные, – несмотря на то, что дорого, плюс, черте сколько дала на чай; джинсы никак не усядутся на кривом; кофточка на ней мнётся сразу, и сразу же пачкается; а слабые пальцы, мягкие, какие-то неровные, сочленяющиеся с кистью чуть ли не искусственно, свисают с узенькой, бесформенной, влажной, как компресс ладошки. Лоб сложен втрое двумя глубокими канавками морщин, полузакрыт нависающей чёлкой, и мелкие зубы с большими промежутками розовых дёсен – от этого рот кажется беззубым – становятся видны, когда она растягивает губы, – чуть ли ни от уха до уха, – улыбаясь, или решительно артикулируя союз «И», как бывает, если она хочет подчеркнуть важность дополнительного предложения. Впрочем, язык служит ей самыми простыми, из всех имеющихся у него в наличии, средствами: междометие, короткое предложение, или – самое излюбленное – серия фраз, сбитая вместе коммуникационной необходимостью, чаще всего профессиональной. Я называю это «профанированное предложение»:

говорю вам во всей литературе можете редко кто не знает нам говорили что б мы говорили и всем говорят я всем рекомендую главное нет вреда даже моя подруга Геня как и вы реагировала на себе пробовала и благодарят приходят муж тоже сомневался 160 ингредиентов какое ревю ни возьми от любых состояний настоятельно и пациенты друзья и семья не потому что там а во всей во всей литературе редко не встретишь главное нет вреда главный главный принцип даже моя подруга Геня приходят благодарят

Её пациенты – в большинстве своём, эмигрантские старики и старухи. Они почти, что ничего не видят, ничего не слышат, и им всё равно. Они ходят к Забежанской потому, что больше никуда не могут дойти, а она, вроде, тут, рядом. Неиссякаемый, в сущности, бессмысленный словесный поток, которым она их обдаёт, старики, – отчасти по глухоте, отчасти из-за возрастного слабоумия, – принимают за любезность. За личное доктора к ним расположение. И может быть, они не так уж и не правы.

Интересно заметить, чем изначально немощней, слабее, безнадёжней пациент, тем дольше он выживает у Забежанской по сравнению, с, казалось бы, ничего ещё стариками. Эти помирают до странного быстро. Вчера сам пришёл на приём сделать прививку против гриппа, такой орёл, и лет-то всего 75, никаких жалоб; провёл 20 минут в кабинете у Забежанской – что давление? как самочувствие? и в ту же самую ночь – плохо с сердцем; под утро умер в больнице. Иногда доходит просто до смешного: пациент-молодец – 72 года, отъезжал от врачебного офиса на собственном Линкольне 68-го, разворачивался, и задним ходом задавил насмерть двух только что бодро скакавших старушек, – как раз в этот момент спускавшихся с крыльца, державших рецепты с не успевшими высохнуть на них чернилами. Просто какое-то самообслуживание.

А развалины тянут годами. Уже не знают ничего, и ничего не хотят, уже и не понимают, что живы – и живут. Дети привозят их, достают из машин, иногда кажется, что по частям, иногда, и вправду – вытаскивают старика с пластиковыми трубочками в ноздрях, не различить какого он был когда-то пола, – одна дочка тянет на тележке баллон с кислородом, другая – сгибается под тяжестью портативного (34 кг. 245 гр.) компрессора, зять волочёт блок питания – основной, подвязан к шее, и второй, запасной – в руках. Компрессор качает, дед шумно дышит, семья семенит, давая возможность каждому сделать шаг; боясь споткнуться, они все вместе больше топчутся на месте, чем идут, но минут за 40 преодолевают 2.5 шага до двери Забежанской. Живут по расписанию – ты сегодня с дедушкой, ты – поедешь завтра за внутривенной питательной смесью, ты – звонишь насчёт подзарядки дефибрилятора, тебя – отправим за облепихой, купи подешевле, но самую лучшую; – А наша Зарочка? Куда мы пошлём нашу Зарочку? – Ты забыла, Дора? У нашей Зарочки завтра свидание с мальчиком, дай ей Бог счастья, дай им обоим Бог счастья. И ты знаешь Дорочка, кто этот мальчик? Он же учится в мед. институте; наша Зарочка спросит у него про дедушкины запоры! Ты не забудешь, Зарочка?

Зарочка не забудет.

Чудны дела твои, доктор Забежанская.

При всём моём уважении к секретам её ремесла, я не спешу ей навстречу. Наша коллегиальность мнима. Мне кажется, что моя судьба выглядит слегка иначе, и практикует по-другому. Смешно, что я говорю о таких вещах, как будто бы мне кто-то предложит выбирать, тем более что я искренне желаю уклониться от всякого приближения к тому, к чему приближаюсь всё равно, и отчего всё равно не уклонюсь, – если бы я, действительно, верил, что не уклонюсь и что неотвратимо приближаюсь, то не писал бы об этом вообще никогда, – но мне бы хотелось встретить её другой, более интересной и современной, что ли? Не расхристанной Забежанской – сама не знает, что творит, замороченная пациентами, работой, дураком-толстяком, вечно на диете, и всё толстеет – мужем; а эти её подруги – чего стоит одна только Геня из Риги?; нет, мне бы хотелось какой-нибудь другой – интересной, красивой, вульгарной, – даже не вульгарной – обжигающе пошлой, такой, – какой в жизни не выдержал бы и 5 минут, – стошнило б – как плохое кино, – способной возбудить моё социо-культурное воображение. Я зову её – Мисс Дайамонд.

На чёрный экран компьютерного монитора выпала маленькая, белая крупинка, и полетела, оставляя за собой белый осциллирующий хвостик, – вниз по диагонали. Двигаясь, точка укрупнилась, сделалась кристаллом, показав полупрозрачную структуру и рёбра граней. В центре кристалла выглянула беленькая полоска; приобретая постепенно вид человеческой фигуры, и затем, – прорастив формы – женского тела. Голая, розовая, всё ещё маленькая женщина с опущенной головой, подтянутыми к груди коленками, сверкая спиной и попкой – тоже маленькой и отчаянно розовой, похожая на жемчужину, кувыркалась через диагональ экрана, увеличиваясь в размерах; встала по центру, и отсюда – начала новое движение – быстро вперед. Коленные чашечки заняли всё поле зрения. Ноги раздвинулись, открыв яркие, налитые малиновым, в обрамлении венчика коротких рыжеватых волос, половые губы. Сбоку на них легла гибкая кисть; длинные пальцы с алыми ногтями – два пальца – средний и указательный – обхватив бугорок клитора, задвигались сразу же быстро и ловко; и быстрее и быстрее, и быстрее. Малиново-коричневое поменяло цвет на более глубокий малиновый, налилось угольным жаром, замерцало; через приоткрывшуюся половую щель, роняя вязкий сок, выглянула раскалённая, лавообразная вульва – сначала угольком, потом выдулась багровым пузырём затуманившим экран, – прежде чем взорваться термоядерным оргазмом – забрызгав, облепив, заделав подтёками всю видимость. Только что багровое и огненное стало терять цветовую интенсивность. Тускнеть. Экран подернулся серебристо-серым, и стремительно теряя серебристую часть, скоро окислился до скучного серого, и, наконец, до полной, плоской черноты. Глухой, без просветов экран. Уничтожено полностью. Железо – мусор. Информация – ноль.

Стёртое до конца восстановлению не поддаётся.

Стёртое не до конца? – что ж – в том или ином качестве, оно присутствует и существует, простирает свои шаги, спрашивает дорогу на корявых, чужих наречиях, пробирается туда и сюда, часто побираясь по пути, затаив последнее добро и выставив полуобломанное, увы, змеиное жало; в тщеславной своей слабости, всё ещё баюкает малоумную грёзу, что может и вправду быть опасным, что-то завоевать, что-то вернуть, хотя бы напомнить прошлое; в этой последней слабости источник и последней глупости – слова, слова, слова. Стертые. Тоже – не до конца:

До сих пор я отлично помню свой первый в жизни адрес: 5-ая Парковая, дом 48, корпус 1, квартира 2. Мы жили на первом этаже многоподъездного семиэтажного дома без лифта; подковой огибая внутренний двор, дом примыкал к таким же, обнимающим двор, домам, оставляя пространство проездов. Шесть или семь, или восемь больших домов образовывали гигантский овал двора, и в этот то двор меня и выводили гулять. Вокруг большой клумбы, под грибочки, на качели. Маршрут зависел от времени дня, и, разумеется, от предпочтений взрослого. Мне тогда было 3-4-5 лет, но, безусловно, меньше шести. И из всех прогулок, я помню несколько эпизодов, не могу сказать как сильно удалённых друг от друга, но да, безусловно, удалённых, хотя бы потому, что в одном случае, я помню себя гуляющего с папой, в другом – с дядей Вовой; с папой осенью или весной (я помню пейзаж – деревья без листьев, чёрный мокрый асфальт, мальчишки старше меня катаются в моей только что выброшенной нами на помойку коляске, мы с папой смотрим и хохочем; судя по нашему настроению – лёгкому – это весной), в другой раз, опять с папой – зима, и я, – опять с хохотом, – в чёрной шубе, перепоясанный ремнём с жёлтой пряжкой, кидаюсь в огромные сугробы собранного дворничихой снега. Папа, видимо, уговаривает меня не раскидывать снег, но тоже хохочет, и смеётся дворничиха, – она «своя», т.е. живёт в нашем доме – хохочет, и говорит, что завтра не её смена, и, что пусть разбрасывает, отчего папа смеётся ещё пуще, и я, хотя не понимаю, почему он смеётся, смеюсь вслед за ним, продолжая раскидывать снег; с дядей Вовой, помню только один раз – я езжу вокруг клумбы на трёхколёсном велосипеде; на клумбе полно цветов, это без всяких сомнений лето; потом, я перестаю кататься, и, оставив велосипед, отхожу в сторону под деревья; я как будто уже и не помню, что гуляю с дядей Вовой, и, вдруг, вижу его стоящего на короткой тропинке по колено в густой мешанине солнца и тени; у него в руке соломенная в маленьких дырочках шляпа; он улыбается, и смотрит прямо на меня, и я вспоминаю, что гуляю с дядей Вовой, и, каким-то образом, я догадываюсь, что дядя догадался о том, что я про него забыл.

Изредка, не знаю почему, – может быть, взрослым делалось скучным ходить по двору, или мне надоедало, или, не исключено, что в это время я как раз учился ходить, и, поэтому мы гуляли не во дворе – там земля и неровно, а на улице – где асфальт и гладко, – но это предполагаемые причины, а в действительности, я не помню почему, – но наступали периоды прогулок по улице: по 5-ой Парковой вдоль Сиреневого бульвара.

Весна; скорее всего, начало мая – коричневые прутики сиреневых кустов на бульваре слегка обмазаны зелёным; они именно выглядят испачканными в зелени, – я смотрю на них через дорогу; папа не рядом со мной, он немножко сзади, и опять у меня это ощущение – я гуляю сам, один; папа отстаёт и читает газеты на стендах; асфальт очень чистый и мокрый; я подхожу к краю тротуара, передо мной черный, но уже подсыхающий, от этого проступающий серым асфальт, разделённый яркой, жирной, белой полосой; эта дорога – 5-ая Парковая упирается в светофор (там сейчас горит красный), а от светофора идёт поворот на Сиреневый бульвар, и гнётся, и выпрямляется вдоль полосы распускающихся свежих кустов в нежной коричневой коже, помазанной зелёным; оттуда, снизу 5-ой Парковой, к нам потянулся густой, ровный гул, и на перекрёсток очень быстро, ровно, и как-то при этом мощно, поднялся огромный чёрный, лаковый, притягивающий к себе свет мотоцикл; он поднялся вдруг по улице, стремительно, но в тоже время давая разглядеть себя совершенно отчётливо, в малейших деталях стальных, белых шурупчиков в рубиновых стёклышках задних фонарей, ворсины новой резины колёс, яичную белизну глубокого шлема, звёздочки складок жатой кожаной куртки; он поднялся, взлетел по улице, откинув волну тёплого бензинового аромата (красный свет светофора сменился жёлтым), и накинулся на перекресток, рыча и рыдая, как перед тем, чтобы перевернуться,– он и вправду резко накренился, – лёг на бок, и взяв поворот ровно на зелёный свет, он ушёл за угол, смешав гул с тишиной, и где-то далеко растворившись.

– Жалко, что не разбился, – сказал я.

– Он же живой, ты что?!

Папа потом всё долго не мог успокоиться: он уже шёл рядом, но не брал меня за руку, явно негодуя на мою внезапно открывшую жестокость; а потом, видимо, успокоив себя, что ребёнок ещё слишком мал и не понимает, папа остыл; теперь он просто идёт рядом со мной, сделавшись неожиданно усталым, в бежевом, весеннем (да, это была весна) плаще, серых туфлях на тонкой подошве, со свёрнутой в трубочку «Известия»

А я, разочарованный бесстыдно заголившемся несовершенством, зная уже, что это несовершенство, – недостаток или избыток, приводящий к потере совершенства, а значит, счастья – грезил, исправляя ошибку реальности, о том, что не случилось. Я воображал – как тяжёлое, чёрное, лаковое тело громыхнулось на бок, доведя ровный мерный гул мотора до внезапного высокого, до боли в ушах, визга; мотоциклист в коже, легко покинув седло, полетел вверх до середины светофора, и его белый как яичная скорлупа шлем, с цоканьем поцеловав бетон столба, раскололся, и, брызнув во все стороны розовым и серым нежной пульпы, упал на асфальт, отскочив от него напоследок – раз, два, три – с треском весёлого мячика для пинг-понга.

В то же время, рисуя яркую выпуклую с деталями сцену катастрофы, вожделея, – я бы даже сказал так – крови, визга, текущего мозга (если быть точнее: не текущего, а разбрызганного и распрысканного: разбросанного мелкими лепёшечками, крошками и подтёками на чёрной куртке, на лаке мотоцикла и вокруг в радиусе, так – 1.5 – 2 метра от места происшествия; тело без головы с красной густой мотнёй вместо шеи, будто туда насовали красных мокрых тряпок, раскинувшееся во все стороны клочками жатой кожи, остатками щегольски облегавшей только что одёжки; ну, и сам мотоцикл лежащий на боку, втёрший часть своего лака в асфальт, с бешено вращающимся, норовящим зацепить землю передним чуть вздёрнутым курносым эллипсом колеса; сиреневые кусты, и венцом всему, вспыхнувший жёлтый глаз светофора – я точно знал, что никакой смерти, смерти в смысле утраты жизни, не было; или, скажем, по другому – утрата жизни, во всех подробностях моего построения, не принималась в расчёт. Я исходил совсем из другого; создавая композицию движения, красок, звуков, создавая катарсис, обещанный реальностью, и в реальности не состоявшейся. Мотоциклист погибал, конечно, но с самого начала и до конца, он был на этой сцене даже не статистом, а хлопушкой, шутихой, праздничной ракетой, палочкой бенгальского огня, обязанной взорваться, взлететь, разбросать пламя, осветив, объискрив, и заставив присесть охнувших, изумлённых, восхищённых, напуганных и заворожённых.

И был второй раз; второй раз через много, много лет. Всё натуральное, никаких декораций. Морг. На столе папа. Похожий на себя живого. Как живой. С большими, широкими, выбритыми санитарами и подрумяненными, щеками. Я стою у его головы; почти за его головой; слева мама, дальше ещё кто-то, и кто-то ещё. Жена папиного товарища говорит, я слышу звук её голоса без слов, так же как вижу свет гудящих люминесцентных ламп, но больше ничего толком не вижу. Внутри меня эти же звук, свет и пустота; звук и свет, яркие и громкие; от них вместе с пустотой мне явственно физически плохо. Мама говорит: – Попрощайся с папой. Это значит, что надо поцеловать в лоб. Я наклоняюсь, чтобы поцеловать, передо мной белые, широкие, восковые в микроскопических ссадинах от неловкого бритья, щёки, слишком большой, слишком белый лоб, узел галстука. Я поднимаю голову, не поцеловав, и говорю точно то, что знаю: – Я не буду целовать. Тут нет папы. Тут нет моего папы. Тут не с кем прощаться. Пойдём, мама. – Не знаю, что ты говоришь, ну, не хочешь, не целуй, это не по-человечески, Фима, но не хочешь, не целуй, пойдём.

Где мой папа? Скорее всего, там же, где живой мотоциклист. Живой, т.е. тот, за которого тогда испугался папа, с которым навсегда разошёлся я.

С моим чутьём к фальши меня не провести, подсунув синтетику кровного и родного; с моим чувством стиля, я никогда не смогу благодарить наспех сколоченные, небрежные импровизации так называемой реальности. Жизни недостаёт хорошего вкуса. Смерть – это просто отсутствие всего. У меня, очевидно, другая работа. На другом поле. Говоря по правде, это легче сказать «на другом» поле, но я не вижу его, этого поля, и никакого «другого» не вижу, и не вижу себя нигде, ни на каком месте, а только между, где всё уже закончилось и оборвалось и истончилось, где мотоцикл (настоящий) проехал, где папа (живой) умер, там остаюсь я, всегда несчастливый, но всегда почти – почти счастливый – на грани, между тенью и солнечным лучом (отвратительно это было сказано «между тенью и солнечным лучом», но точно, поэтому я так оставлю), насыпающий в это «между» то, чего мне не хватает, возводя, трименгуя, стараясь изо всех сил в пользу своей прихотливой среды обитанья.

***

Вечерами мы гуляем. Стараемся держаться где потише. Идём по нашей 66-ой, не доходя до Шумной Бэй Парк Вэй, сворачиваем в сторону пятидесятых. Осень. Октябрь. Ещё полно листьев на деревьях, солнечно; солнце большое, оранжевое, вечернее не палит, а приятно, настойчиво греет. Кусты, не умещаясь в палисадниках, прорываются ветками сквозь заборы. – Чувствуешь, – говорю Инке, – «Эрл Грэем» пахнет. – Да, чем-то пахнет. Мы крутим головами. – А что это, там не дереве, – говорит Инка, – за ягоды такие жёлтые? Я смотрю на дерево, – сучки, листья. – Ничего не вижу. – Вон, – теперь Инка показывает мне под ноги. Два плода; падалица. Каждый с большой грецкий орех, верней – с маленький лимончик; жёлтые. Я нагнулся, поднял: бархатистые, прохладные, чуточку клейкие как шишка; и пахнут, как переутомившейся на тяжёлой физической работе, вспотевший и готовый умереть от усталости лимон. Чаем «Эрл Грей», короче.

Мимо нас с рёвом пронеслись два открытых джипа. Американские флаги – звёзды и полосы – зажатые в руках пассажиров, вырывались из кабин и наотмашь хлестали вечерний воздух. «11 СЕНТЯБРЯ. АМЕРИКА НЕ ПРОСТИТ И НЕ ЗАБУДЕТ» – черными буквами на жёлтых приклеенных наискось стикерах. – Что будет? – спрашивает Инка. – Ты же видишь: – Америка не простит и не забудет. – А твоя резидентура? – Не простит и не забудет. – А мы?

В «Strand Book Store» вместе со всякой книжной всячиной, я купил «The complete Food Guide» с подзаголовком «The shoppers’s guide to more than 1000 ingredients.» Вроде путеводителя по продуктам. Искать нужное можно по алфавитному указателю, а можно по картинкам. Я по указателю нашёл «Bergamot». Открыл на странице, вижу картинку – он. Гибрид лимона и горького апельсина, используется в кондитерской промышленности, для приготовления напитков. Есть не рекомендуется из-за очень кислого вкуса зеленоватой мякоти. Что мякоть зелёная, знаю только из книги, сам я бергамота не очистил. Лежит тут, рядом со мной, в кожуре, и пахнет-то как ароматно! благоухает.

Станция Березай. – Вылезай, приехали.

Последние публикации:

Все публикации

Оставить свое мнение в гостевой книге

Поэзия Проза Литературная критика Библиотечка "эгоиста" Создан для блаженства Онтологические прогулки Искусство Жизнь как есть Лаборатория слова В дороге




© ТОПОС, 2001—2010


Поиск
Авторы
Архив
Фотоальбом
Гостевая
Форум-архив
О проекте
Карта сайта
Книги Топоса
Как купить книги
Реклама на Топосе

Для печати

Реклама на Топосе

поиск:

авторы
 А Б В
 Г Д Е
 Ж З И
 К Л М
 Н О П
 Р С Т
 У Ф Х
 Ц Ч Ш
 Э Ю Я