Топос. Литературно-философский журнал.
Для печати

Вернуться к обычной версии статьи

Проза

Потеря

Анаит Григорян (26/05/06)

Я не могу работать, ощущая на губах твой вкус.

Из фильма «Английский пациент»

От песка здесь всё гниёт. Да, гниёт, и песок проникает повсюду, в самые потаённые закоулки, хотя я каждый день всё перетряхиваю. Каждый миллиметр кровати я тщательно обследую перед тем, как отправиться… нет, провалиться в сон. В тяжёлое забытье, которое я привыкла уже именовать «сном», чтобы потом вынырнуть из него, будто с большой глубины, и долго стараться отдышаться. Долго, долго, как будто ветер и вода стачивают скалы и превращают их... Я вытряхиваю песок из всех щелей, но бесполезно – поутру я снова в песке, с ног до головы, и особенно он мучает меня, забиваясь в пах. Я мёрзну от песка. Это неправда, будто мокрой… в смысле, именно не «намокшей», а «мокрой», как обладающей этим вечным, неотъемлемым качеством, может быть только вода. Песку это тоже присуще, только человек… да, всё дело в человеке – человеческие рецепторы не могут уловить того, что песок – мокрый. И что он холодный – тоже. Он кажется нам сухим и тёплым, как змеиная шкурка. Это всё потому, что мокрый он по-особенному. Впрочем, какая разница, по-какому он мокрый, главное, что от него всё гниёт. Я просыпаюсь по уши в песке, и в глазах у меня тоже песок – первое время я совсем ничего не вижу, иногда кажется, что у меня нет глаз, один слежавшийся песок в глазницах. Смешавшись со слезами, он склеивает веки, образует спёкшуюся корку, похожую на гной, которая отрывается очень болезненно, прихватывая пару-тройку моих ресниц. У меня их уже почти не осталось – сами посудите, сколько утр подряд я сдираю с себя эту пакость. Некоторые слова во множественном числе звучат как-то глупо.

Откуда он успевает натечь, я не представляю. Иногда я не сплю ночами – караулю. Всё хочу его вычислить, раскусить, но тщетно. Просыпаюсь уже в песке. Да, он обладает удивительной текучестью, если брать слово «течь» как существительное… нет, знаете, не существительное, но в русском языке нет такой части речи – движущееся существительное… в любом случае, «течь» – это о песке. И струиться, и скользить, и даже хлюпать – это всё о нём. У меня уже сгнила простыня – от неё остались одни бурые пятна, похожие на лужи мочи, и на подушке тоже наметилась здоровенная дыра, из которой лезут перья. Проеденная песком. Да, в отличие от воды, песок – не универсальный растворитель, но ткань и дерево он портит безвозвратно. Разъедает.

Песок пришёл в мою жизнь, когда мне было лет десять – не больше. А, может, и меньше – я уже не помню таких мелочей. Какое мне дело до мелочей, если я не знаю, как спастись. Не знаю, не знаю, не знаю. Есть такое насекомое – муравьиный лев… вернее, даже не насекомое – так называется личинка одного из насекомых. Хищная личинка. Она делает вороночку в песке, а сама зарывается на самом её дне – когда муравей или какая другая букашка попадает в вороночку, осыпающиеся стенки не дают ей выбраться наружу, и она неумолимо скатывается в челюсти льва. Мне кажется, я – та самая букашка, вот только не представляю, кто или что желает меня сожрать. Скорее всего, в моём случае песок исполняет как роль ловушки, так и роль льва. Он талантливый актёр.

Кажется, он начал разъедать уже и моё тело – к ежесекундной чесотке, спровоцированной им, я уже привыкла, но это что-то другое – на коже сначала появляются высыпания, типа водянистых пузырьков, которые бывают на месте опрелостей, потом эти пузырьки заполняются гноем и лопаются, оставляя после себя мелкие язвочки. И они сливаются – язвочки от разных пузырьков. Образуются крупные язвы, окружённые плотным желтоватым валиком из отмершей кожи. На дне их скапливается гной – когда я вычищаю его, обнажается алое глянцевое дно, но кровь не течёт – как будто рана затянута тонкой полиэтиленовой плёночной. Воняет из них страшно. Да, несомненно, я гнию – он и до меня добрался, ему было мало моей многострадальной постели… Но я хотела рассказать, как песок появился в моей жизни, да… мне было тогда лет десять, точно, десять, не меньше, и не больше – возможно, это случилось даже в мой день рождения.

Иногда мне хочется пошутить на эту тему – наверное, песок мне встретился так рано потому, что все дети ходят в песочницу. Но получается, что десять лет – это слишком поздно для песочницы. Песок пришёл ко мне в виде пустыни. Странной пустыни – не похожей на настоящую, как будто на бесконечное стекло насыпали гигантское количество песка. Бесполезно копать песок в поисках влаги, он и был там единственной влагой, а стекло… стекло потому, что это единственное, что не гнило под его действием. Если бы он лежал на земле, то земля бы сгнила. Сгнила бы до самого раскалённого ядра и стала бы подобной тому солнцу, что жгло этот песок, хотя солнце там совсем не грело, как будто его лучи были… нарисованными, да, ведь от изображения солнечного дня не веет теплом, каким бы искусным не был художник. Ох, что я говорю…

Сон снился мне с завидной периодичностью, примерно раз в месяц – он повторялся в малейших подробностях… впрочем, подробностей этих в нём было немного – песок, влекомый ветром, песок, сожжённый мёртвым солнцем, песок, переливающийся всеми цветами радуги, песок… но в этом отсутствии значимых подробностей было что-то жуткое – каждый месяц я видела, как одни и те же, одни и те же, одни и те же песчинки перекатываются с боку на бок, и могла поклясться, что каждый раз это происходит одинаково – без всяких изменений. Эти песчинки были одними и теми же не потому, что были похожи друг на друга – нет, они были идентичны, они были клонами друг друга, и я вообще начинала думать, что вся пустыня состоит из всего-навсего одной песчинки, отражённой в миллиардах маленьких невидимых зеркал, разбросанных повсюду. Поначалу просто скучный, сон со временем стал пугать меня. Я боялась песка – приходя домой с прогулки, сразу бежала мыть туфли – детские туфли, они не могли вместить много песка, так, две-три песчинки, но я всё равно их мыла – с остервенением, исступлённо выковыривала эти случайные уличные песчинки из тугих швов.

Потом я стала гулять всё реже – это бесконечное мытьё туфель меня наконец добило. Сидела дома за книжками, и все удивлялись – какой прилежный, спокойный ребёнок. Он не доставляет никаких хлопот. О, умные взрослые, разве вам неизвестно, что хлопот не доставляют только больные дети. Если ребёнок не доставляет хлопот – он уже не ребёнок, он уродец, выродок, ему вообще не место среди нормальных, здоровых, вечно доставляющих хлопоты детей. Особенно скверно, если ребёнок не гуляет – а я не гуляла. Я искала песок, а когда мама вытряхивала его из туфель прямо на пол в прихожей, я заливалась горючими слезами и вопила, как резаная, потому что в маминых – взрослых туфлях, могло уместиться очень много песка. У неё был тридцать шестой размер – не слишком много, даже совсем немного для взрослой женщины, но мне и этого хватало. Наверное, это были те редкие моменты, когда я всё-таки доставляла хлопоты.

Так прошло несколько лет – может, три или четыре года, которые окончательно расстроили мои нервы, а потом сон изменился. В нём появилась девочка. Я не знаю, правда, откуда она появилась – на ней было жёлтое платьице, и у неё были золотистые волосы, и на фоне песка она терялась. Её было бы трудно заметить, даже если бы я старалась, а я не старалась. Я вообще не знала, что она придёт, я уже привыкла быть одна… да и, скажите, кому пришло бы в голову стоять посреди пустыни и ждать, что кто-то придёт? В том месте время как будто запнулось и принялось крутиться на месте, и даже не унылый вид самой пустыни, нет, споткнувшееся время придавало этому месту облик обители одиночества. И само время здесь было одиноко – его как будто посадили в тюрьму или привязали к столбу… у викингов была такая казнь – человеку выпускали кишки, прибивали их к столбу и гоняли вокруг этого столба, стегая прутьями. Так человек заживо потрошил себя. И одинокое время здесь тоже мучалось и выворачивалось наизнанку, силясь поскорее окончить свои страдания. Одиночество в вихре времени… Это одиночество было большим, чем просто одиночество пустыни. Потому что даже в пустыне – в настоящей пустыне, есть надежда, надежда на то, что «со временем» что-то произойдёт. По большому счёту все наши надежды зависят от времени, мы возлагаем их на время. А здесь никакой надежды не было, потому что не было самого времени. По крайней мере, до той ночи.

Эта надежда пришла в виде неё – она бесшумно подкралась ко мне со спины и тронула за плечо. Она была примерно моего возраста, но очень, очень маленькая – казалось, она могла бы вся поместиться в моём кулаке. Роста мы с ней были одинакового, так что я плохо понимаю, почему она всегда казалась мне такой маленькой – возможно, из-за её чудовищной худобы – ключицы у неё торчали, как у Анны Ахматовой. Или ещё от чего – считается, что тот, к кому мы испытываем особенное расположение или кого мы жалеем, кажется нам маленьким. И она была вся прозрачная и зыбкая, как мираж. Я подумала, что она бродила по этой пустыне очень давно, скорее всего, всю вечность напролёт, и искала… Когда я обернулась, улыбка тронула её бескровные губы. Мне показалось, что на них тоненьким слоем осел иней, и когда она улыбнулась, он слегка растрескался.

Принцесса – так её звали. Конечно, это было не совсем имя, просто она так назвалась, и при этом её глубокие глаза весело блеснули на прозрачном личике. Эти глаза казались двумя маленькими водоёмами посреди царства песка – они были влажные и чёрные, с каким-то синеватым отливом – у настоящих людей таких глаз не бывает. А она… конечно, она была не настоящим человеком – несмотря на всё я ещё умею отличать сон от яви. Она была ненастоящим человеком, и тем не менее она являлась существом, живущим по своим законам… я имею в виду то, что чтобы называться существом, следует существовать по неким законам – и если в нашем мире это «законы Жизни», то это вовсе не значит, что в других мирах действуют тоже «законы Жизни». Это могут быть совсем иные законы, скажем так – просто законы некоего существования.

Возможно, она и была существом, живущим не по законам Жизни, но какая разница? Она была самым дорогим мне существом – сразу стала, как только я окунулась в её глаза, как только она тронула меня тогда своими прозрачными пальцами. У меня не было друзей, и она стала моим другом – моим призраком. С тем пор я стала ждать сна, и нарочно отправлялась в постель пораньше. Правда, уснуть сразу всё равно не удавалось – сон у меня очень чуткий, сколько себя помню, я могла спать только в абсолютной тишине, а в городе тишина, пусть и не абсолютная, наступает только часам к трём ночи. Тогда его неугомонная бессмысленная жизнь замирает – хотя мой город всё же не гигантский мегаполис, где бездумное мельтешение прохожих вперемешку с машинами не прекращается ни на минуту. Я ждала их, этих трёх часов, ворочалась с боку на бок и сбивала матрац, а сон всё не шёл. Теперь он снился мне каждую ночь, и теперь в нём всегда что-то происходило – время с появлением Принцессы как будто вырвалось из своего заколдованного круга и понеслось вперёд с ускорением, пытаясь наверстать упущенное. Как будто страдалец оторвал свои кишки от столба… Я даже перестала думать о песке, хотя каждую ночь только и делала, что ходила по песку. С ней. Мы держались за руки, боясь, что прихотливые законы не-жизни снова разлучат нас.

Мы разговаривали обо всём, что только можно вообразить – всё, что я узнавала за день, я затем рассказывала своей ночной собеседнице, а она слушала меня, задумчиво склонив набок золотистую головку и иной раз отпуская странные, вовсе не вязавшиеся с моим рассказом комментарии. Казалось, что она совсем меня не слушает, но меня это не останавливало, и я продолжала с жаром выкладывать всё, что было в моей голове – всё, что казалось мне важным. Мы медленно шли по пустыне, не разбирая направления – на меня, признаться, нападает разговорчивость только во время ходьбы; когда я стою, из меня слова не вытянешь. Я не помню содержания своих длинных монологов – скорее всего, они только на момент произнесения казались мне важными и исполненными смысла, на самом же деле в них смысла было не больше, чем в чёрном квадрате Малевича или музыке Стравинского. Это была Пустота – я отдавала своему другу Пустоту, а она благодарно принимала её, подбадривая меня своей мягкой улыбкой. Если у вас есть друг, способный радоваться Пустоте, вашей Пустоте – вы можете считать себя счастливым человеком.

Я, по крайней мере, считала себя таковой. Я просыпалась с досадой, что ночь кончилась, и день казался мне невыносимо долгим, как будто я была узником, томящимся в ожидании скорого освобождения, которое всё никак не произойдёт. Может быть, это было похоже на чувства влюблённого, ожидающего свидания – не знаю, я никогда не была в заключении, равно как никогда не бывала влюблена. Днём мне было одиноко… нет, одиноко – это слишком слабое слово. Я ощущала себя песчинкой, перекатываемой вялым ветром с одного бока на другой, песчинкой, которую ветер ленится даже отнести на несколько метров в сторону и заставляет в бессилии валяться на земле. В конце концов в моей жизни не осталось ничего, что было бы мне дороже Принцессы.

Каждую ночь я, опустив глаза, наблюдала за её маленькими ступнями, размеренно погружавшимися в песок и выныривавшими из него. Ходила она странно – почти не отрывая ног от земли… или, возможно, совсем не отрывая. Она как будто плыла в песке, и её жёлтые туфельки, казалось, вырастают из песка, и иногда было трудно разглядеть границу между пустыней и ею. Да, она плыла по песку, как маленький затерянный кораблик…

Я взрослела. Росла и моя спутница, и с годами превратилась в стройную белокурую девушку – настоящую Принцессу. Впрочем, вряд ли наяву кто-нибудь сумел бы оценить её красоту: бледные, бескровные губы и отсутствие макияжа низко ценится в… в Жизни. Но я находила Принцессу прекрасной, её сдержанную улыбку – обворожительной, её плавные, какие-то болезненные движения были в моих глазах исполнены грации – воистину, верно писал Джами: «Чтобы увидеть красоту Лейлы, нужно смотреть на неё глазами Меджнуна».

Любила ли я её? Да, бесспорно, я была привязана к Принцессе, и это не было привязанностью сестры или друга, но некоей странной, изредка возникающей между женщинами дружбой, исступлённой потребностью сжимать её призрачные холодные пальцы и слышать тихий, звенящий в окружавшей нас бесконечности голос, повествующий о вещах, которые были чудовищно далеки от всего, что мне было знакомо. Она рассказывала мне о страшных ветрах, дующих среди измерений – тех ветрах, что подгоняют время, о деревьях, сок которых настолько ядовит, что отравляет их самих, и оттого деревья растут мёртвыми, подчиняясь законам смерти, но не жизни, о далёких чёрных звёздах, с которых когда-то спустились на землю странные существа, похожие на сгустки живой крови, и породившие затем все формы земной жизни…

Я слушала и забывала, и в моей памяти, сколько я не старалась, оставались лишь жалкие обрывки её повествований, и иногда наяву меня охватывало ощущение того, что я вот-вот вспомню всё в мельчайших подробностях, но мимолётная мысль покидала мою голову прежде, чем я успевала ухватить её и облечь в привычные человеку образы, и оставалось томительное чувство разочарования – волшебство было так близко и пропало, успев лишь задеть меня своим лёгким крылом и дать только мучительную, текучую надежду – текучую, как песок.

А потом случилось это… если бы я знала тем вечером, что это случится, то я бы не ложилась спать вовсе. Скорее всего, я бы вышла в окно – спокойно, не жалея о совершённом. Отрешённо бы вышла, даже, наверное, довольная тем, что было… вряд ли человек бывает доволен своей жизнью перед смертью – ему всегда хочется ещё. Я не верю, чтобы люди могли уходить из жизни довольными, если они нормальны, конечно. Но я была довольна – может быть, это как раз свидетельство моей ненормальности, хотя я так не думаю. Я была довольна каждую секунду с той поры, как повстречалась с Принцессой. Мне не было ничего нужно, я ни к чему не стремилась, ничего не делала… учась и затем работая просто потому, что «так надо» и исполняя этим ежедневный ритуал, ничем не отличающийся от чистки зубов и обеда, я получала сполна, погружаясь в сон. Думаю, что я могла бы покинуть жизнь в любой произвольный момент времени, вполне удовлетворённая тем, что получила. Мне как будто нечего было терять… да, действительно, как можно говорить о «потере» применительно к снам?

Так что если бы я знала, что это произойдёт, я бы ушла… Но я не ушла. Скажем так – я всё ещё не ушла, и это «всё ещё» заставляет меня заливаться краской стыда. Как решительны бываем мы в мыслях о смерти, и как мы жалки в реальности… Смерть стала для меня чем-то наподобие необходимого, но на редкость скучного и муторного дела – чем-то вроде мытья посуды – ты рано или поздно её помоешь, но будешь по возможности оттягивать неприятный момент. Есть счастливчики, которые предпочитают выполнить подобную работу побыстрее, чтобы «гора с плеч», но я к таким не отношусь. И я докатилась до того, что откладываю собственную смерть из лени – какое непочтительное, однако, отношение к ней! К тому же я уверена, что песок сам всё сделает, и мне не придётся вставать ради этого с кровати.

Мы шли, как обычно, сами не зная в какую сторону, и разговаривали. Вернее, больше, как обычно, разговаривала я, а она только слушала, редко вставляя свои отвлечённые мысли. Её голос звучал в тот раз несколько надтреснуто, как будто песчинки попали ей в горло и она, выговаривая слова, пыталась незаметно для меня откашляться, выплюнуть их. Но я не придала этому особенного значения. Возможно, я была слишком увлечена своим бесполезным трёпом, чтобы вообще придавать чему-либо значение. Люди вообще слишком часто не замечают самого важного, увлечённые своими мелкими заботами. Так что я шла и болтала, а она была слишком деликатна или слишком ненавидела меня, чтобы обратить моё внимание на изменение её голоса… и я продолжала идти, уверенная в неизменности окружающего не-бытия.

И вдруг я обо что-то запнулась. Мы остановились. Камень? За все годы я не встретила здесь ни одного камня – только песок. Я наклонилась – удивительно подумать, но здесь я первый раз наклонилась, и увидела песок вблизи, так близко, что у меня заболели глаза – вблизи песчинки светились, как будто они были… не знаю, какими – мы никогда не задумываемся, из чего состоит песок. Это песок – и всё. Камень может быть мрамором, гранитом, алмазом, но когда он превращается в песок – он теряет свою индивидуальность. Также, как теряют индивидуальность вещи, обращающиеся в пыль. Песок безлик. Песок и пыль – это просто разные определения Ничто.

Я провела по нему рукой. На ладони осталось несколько блестящих песчинок, похожих на капли воды. И ещё осталось ощущение холода – неземного холода, как будто я коснулась… волшебного льда. Принцесса тоже наклонилась, запустила пальцы в песок, как будто ненароком коснувшись меня, и отгребла кучку песка в сторону. Я повторила её движение – мне было страшно коснуться песка снова, и, тем более, погружать в него руки по запястья, но мне хотелось, чтобы она ещё раз прикоснулась – так, как будто ненароком. Наяву у меня есть парень, он есть примерно по той же причине, что есть работа – «так надо». Он бы обязательно заявил, что желание одной женщиной того, чтобы к ней прикоснулась «ненароком» другая – это лесбийское желание. Да, он бы обозвал меня лесбиянкой, но я не лесбиянка, и никогда ею не была. И Принцесса не была «другой женщиной». Она была… просто была. И мне хотелось, чтобы она касалась меня – мне всё равно, как это называется. И она иногда касалась меня, как будто угадав моё желание – касалась, подбадривая и заставляя продолжать, и снова ждать её прикосновения.

Мы стали рыть песок. Он поддавался с трудом – стекал на дно ямки, хороня наши усилия своей сухой инертной массой. Почему-то мне казалось, что мы переворачиваем мертвеца – мертвеца, который всё время возвращается на место, мертвеца, в котором от жизни сохранилась только упрямая жажда двигаться – зловредная жажда двигаться, направленная против нас. Как если бы умер наш враг и продолжал вредить нам из могилы. Песок был нашим врагом. Но то, обо что я споткнулась, всё же вскоре обнаружило себя – это потом я думала, что странно получилось – чтобы вы споткнулись об некий объект, этот объект должен лежать на поверхности или хотя бы быть близко к поверхности – настолько близко, чтобы его не нужно было откапывать в течение нескольких часов, чтобы было достаточно только чуть отгрести землю и вот – он уже показался. Это был рельс. Блестящий, новенький, отливающий зловещей чернотой рельс. И отблеск этой зловещей черноты зажёг внутри меня любопытство.

У нас с того момента появилось направление, вот что, потому что любопытство порождает цель, а цель порождает направление. Ведь если есть рельс, значит, он куда-то ведёт, а то, куда он идёт – интересно. Да, я понимаю, в нормальной жизни нас вряд ли может заинтересовать какой-то банальный рельс – но вы даже не представляете, как выглядит рельс посреди бескрайней, неизменной пустыни. К тому же закопанный рельс. И мы решили откопать его, и дойти до станции – потому что если есть рельс, то есть и станция, или даже не одна, а несколько станций. То есть она должна быть, обязательно должна быть, иначе в этом рельсе нет никакого смысла. Мы шли к станции, теперь мы шли «куда-то», и я всё чаще замечала, что Принцесса будто покашливает – это было неудивительно, ведь нам приходилось постоянно копаться в песке, чтобы освободить рельсы и не сбиться с пути.

Еженощное копание как будто подрывало мои силы – днём я почти ничего не могла делать, руки и ноги болели, перетружденные напряжённой работой, в горле першило от забившихся туда песчинок – сколько я не полоскала его по утрам, они не выходили. В конце концов стали сходить на нет и наши с Принцессой беседы – не до того было, к тому же во мне нарастало раздражение – то ли ею, то ли собой. Раздражение на путь, на свою слабость – как будто недостаточно нам было бесконечности, отданной в наше безраздельное владение, как будто недостаточно нам было бесконечности направлений, что мы выбрали из них одно и теперь неуклонно следуем ему, к его призрачной «цели», которая, возможно, и яйца выеденного не стоит, не то что этой бесконечности. Страх никчемности нашей цели только распалял мою злость – кажется, я даже пару раз прикрикнула на Принцессу, на что она, впрочем, никак не отреагировала, только склонилась над землёй ещё ниже. Мы сосредоточились на копании, на бесконечном переворачивании мертвеца с боку на бок. Я пару раз даже думала бросить это дело – ну его, этот рельс с его станцией, но любопытство одерживало победу, и мы снова возвращались к копанию… или, правильнее будет сказать, к рытью? К откапыванию. Как в мультфильме: «Если что-то покладено, то оно спрятано, а если спрятано – значит, зарыто». Кажется, так. Я давно не смотрела никаких мультфильмов.

Принцесса выпрямилась и указала рукой вперёд. Я не сразу поняла, что именно она мне показывает – видела только её длинный тонкий палец, такой прозрачный, что непонятно было, где кончается он и где начинается воздух. Он как будто растворялся в колеблющемся мареве, сливался с ним – также естественно, как её ноги сливались с песком. Вдали виднелась вытянутая чёрная полоска. Станция! Я думала, что вид станции меня обрадует, но сердце моё отчего-то сжалось в мрачном предчувствии… Нет, это не то – сердце моё сжалось от того одиночества, которое я испытывала, глядя на одни и те же песчинки, перекатываемые ветром. И ещё от страха и раскаяния – ради этой полоски вдали я отдала… Но я пошла туда, решительно пошла – из упрямства. Из глупой убеждённости, что всё следует доводить до конца. Это также неверно, как желание всегда оставить последнее слово за собой из нелепого человеческого тщеславия. Человеку нужно утвердиться в собственных глазах, утвердить своё Я, и его нельзя в этом винить, так ведь? Я имею в виду, что меня всё же нельзя винить в том, что я пошла туда. О, чёрт, есть масса оправданий, обвинений и их опровержений – разве важно это всё после того, как дело сделано и больше ничего нельзя изменить?!

Станция выросла перед нами, похожая на бесформенную чёрную глыбу, уплощённую сверху. Она была высокой, эта глыба, и казалась сделанной из чего-то вязкого, хотя на ощупь была совершенно твёрдой и холодной, как песок. Она не блестела в изгибах, как блестел бы камень, но отливала чем-то противным, матовым, как будто вокруг неё постоянно висел едва уловимый туман. Я подумала, что ещё чуть-чуть, и глыба зашевелится и выползет из песка, похожая на отвратительного слизняка, и захлюпает по пустыне, с трудом волоча своё оливковое тело. Около глыбы стоял поезд. Самый обыкновенный поезд, немного старомодный, покрытый кое-где облупившейся жёлтой краской. Я поскребла краску ногтем – она осыпалась с тихим шорохом, обнажив металлический бок. Поезд был тёплым – он был единственным тёплым предметом здесь… впрочем, он был вообще единственным предметом здесь, не считая глыбу станции. Здесь рельсы выходили на поверхность и устремлялись вдаль маслянистой сверкающей лентой, искрящейся под лучами негреющего солнца. Рельсы – щупальца слизняка платформы…

Двери его были открыты, и мы вошли внутрь. Вагон был залит светом, струящимся из широких окон. Мы уселись на одно из обитых рыжеватой, местами истлевшей тканью сидений – Принцесса пропустила меня к окну, как будто знала, что я больше всего люблю сидеть у окна. Хотя теперь за этим окном не было ничего интересного – только платформа – и без того огромная, отсюда она казалась просто чудовищной. Поезд громко вздохнул и захлопнул двери – он сделал это так мягко, что я даже не вздрогнула от неожиданности – как будто всё так и должно было быть, ведь если есть рельсы, то есть и поезд, а если есть поезд, то он должен куда-то везти. Разве мы не затем влезли в него, чтобы продолжить свой путь «в направлении»?

И тут я увидела стоящего на платформе человека – он был неподвижен, похожий на каменное изваяние – только левая рука его, поднятая вверх, двигалась вверх-вниз, будто он провожал нас. Его узкая ладонь поднималась и опускалась по выверенному курсу – всегда уходя от воображаемого центра этого курса на равные расстояния вверх и вниз, вверх и вниз… Я не знаю, почему это вызвало во мне панический страх – тот страх, что заставляет кролика цепенеть перед распахнутой пастью удава. Мои ноги как будто приросли к полу, и я только и могла сделать, что вцепиться мёртвой хваткой в золотую прядь волос Принцессы. Волосы её были сухими и холодными, и как будто просыпались меж моих пальцев.

Человек на платформе был одет в длинное чёрное пальто и широкополую шляпу, наполовину скрывавшую его лицо. Но мне хватило и нижней части этого лица, оставшейся видимой, с тонкой, похожей на расселину в скале щелью рта. Он был чёрным. Не той черноты, какой бывает кожа у человека, но черноты антрацита, и эта будто отполированная чернота меня и пугала. Она как будто проникала внутрь меня тонкими цепкими нитями, прорастала внутрь меня так, как плесень прорастает сквозь застарелый хлеб. Мне было страшно, страшно, страшно… Сибирская язва проникла в меня и заставила почернеть мою кровь. Это потому её называют Антраксом.

Он сделал несколько шагов вдоль платформы и приподнял край шляпы, будто здороваясь – так, чтобы я могла видеть его лицо полностью. Узкий нос как будто рассекал его напополам, это лицо, на две абсолютно одинаковые, неестественно симметричные части. Оно было ненастоящим, как лицо статуи, созданной безумным скульптором. Я не помню его глаз – не помню даже, были ли у него глаза. Мне кажется, что были, но когда я пытаюсь воскресить в памяти его взгляд, передо мной будто расстилается дымчатая пелена, в которой всё теряется. Я пытаюсь встать и сделать несколько шагов по прямой, пройтись также, как он тогда прошёлся по платформе, и делаю движение рукой, приподнимая воображаемую шляпу, но тогда мне начинает вдруг казаться, что у меня совсем нет глаз, и я падаю на колени и в ужасе кричу, и бью себя раскрытой ладонью по лбу, силясь прогнать наваждение.

Я отвернулась, чтобы посмотреть на Принцессу – возможно, я искала у неё поддержки, или, наоборот, я хотела защитить её, сказать: «всё будет в порядке, я не отдам тебя Чёрному Человеку». Но я ничего тогда не сказала. Просто обернулась и посмотрела на неё – и этом не было никакого смысла. Если бы мы играли в фильме, режиссёр постарался бы вложить в это сцену какой-нибудь глубокий потаённый смысл, но у меня не получилось. Я плохой режиссёр.

Она была бледнее обычного, и её глаза были широко распахнуты – так широко, что стоящая в них вода, казалось, сейчас выплеснется мне в лицо. Да, конечно, мне всегда это чудилось – никакой воды у неё в глазах на самом деле не было. Нет, не было, не было никакой воды, но мне хотелось вдруг стать маленькой, как муравей, и заползти в приятную прохладу уголков её глаз. Я слегка наклонилась, зажмурилась и прижалась ртом к её лбу – и ощутила на губах только Пустоту. Поезд тронулся, и от его толчка меня качнуло вперёд – я окунулась в её Пустоту. Губы мои слегка закололо, как будто я поцеловала… волшебный лёд.

А потом я смотрела в окно и видела вдалеке чёрную фигуру в широкополой шляпе, и рядом с этой фигурой стояла Она. Она становилась всё бледнее и бледнее, пока совсем не исчезла. Поезд мерно стучал колёсами по рельсам – сильно стучал, как будто теперь была зима. Что оставалось у меня? Вкус Пустоты на губах. Возможно, той самой Пустоты, которую я отдавала ей столько ночей подряд. И шорох песка, его отвратительный шелест каждое утро. Сначала попадались лишь отдельные песчинки в швах постельного белья, и избавляться от них не составляло особенного труда. Но песок всё прибывал – мне было неудобно спать – он больно кололся, проникал через пижаму – да, я давно не сплю в ночной рубашке – в моём положении это значило бы обречь себя на бессонницу. И я почти не встаю с кровати – мне незачем. Всё окончательно потеряло для меня смысл, как не банально это звучит. И ничего не происходит – только песок – кажется, пол засыпан им уже по колено – я не подметаю. Какой в этом смысл, если всё равно каждое утро моя комната становится похожей на район, переживший самум? Какой в этом смысл?!

Но сегодня – сегодня кое-что произошло. Сегодня утром Принцесса навестила меня. Наяву – да, наяву, хотя кто-нибудь скажет, что я давно уже перестала отличать сон от яви. Но я уже говорила – пока я ещё могу отличить реальность от нереальности, пока у меня ещё хватает на это остатков сожжённых нездешним солнцем мозгов. Она стояла прямо напротив моей кровати – прозрачная, зыбкая, обвитая избытком своих волос. Я не боюсь привидений, нет, да я и не верю в них. Она была более реальной, чем всё, что я знала, чем даже сама кровать, на которой я лежала. Но сегодня я поняла – всё же у неё – тогда, давно – была в глазах вода. Потому что теперь они высохли, её прекрасные глаза, и опустевшие глазницы были забиты слежавшимся песком. И песком она смотрела на меня. Укоряла меня за то, что тогда я её не удержала, не спасла от Чёрного Человека. Но, Господи, я уверена, что она знала, что так случится, она знала и не увела меня прочь – позволила откопать принадлежащую ему дорогу. Она знала и не отговорила меня, она хотела, чтобы всё произошло так, как произошло.

Чувствовала мой страх и мою ненависть, и прикасалась ко мне своими пальцами, заставляя продолжать и зная, что от этого страх и ненависть только возрастут – я была как наркоман, который, предвидя печальную развязку, продолжает вмазывать в свои вены дозу за дозой. И я не думала, подобно наркоману, об этой развязке – мне просто нужны были её прикосновения, и они, побуждая мои руки работать, парализовали моё сознание… да, как будто меня каждую ночь кусала кобра в обнажённый мозг. Как будто я кружилась вокруг столба, прибитая к нему собственными кишками.

Но я не могу обвинить её в злонамеренности. Не могу не потому, что этого нельзя сделать в принципе, а потому, что я не хочу этого. Кроме неё у меня в жизни ведь ничего не было – всю жизнь я была привязана к ней, к вкусу её Пустоты, и если из моей жизни изъять эту Пустоту, то что в ней останется? В ней не будет ничего, вот что, она станет высохшим водоёмом, высохшим глазом, засыпанным песком.

Мне холодно, очень холодно, я лежу по горло в песке, он жжёт меня, точно миллионы маленьких льдинок. А она продолжает смотреть на меня, становясь всё бледнее и бледнее, и ничего не объясняя – а я не могу подняться и силой призвать её к ответу. Скоро она исчезнет совсем. Скоро исчезнет.



Вернуться к обычной версии статьи