Топос. Литературно-философский журнал.
Для печати

Вернуться к обычной версии статьи

Проза

Кот

Анаит Григорян (22/05/06)

Чем более важным и нужным представляется мне что-либо, тем вернее, что этим я закрепляю себе лишь новое ограничение. Я уснул в постели с Верой и, проснувшись, нашел в своих объятиях труп; я пил и плясал всю ночь напролет с Сомнением – и утром вновь нашел её девственницей.

А. Кроули «Книга Лжей» / 45

Это не дома. Я давно это заметила, дома не могут так выглядеть – это огромные, застывшие, скорчившиеся животные, озябшие от нескончаемой водяной пыли, которая сыплется из нашего неба, как из разбитых песочных часов. Это небо – песочные часы, вращающиеся вокруг своей оси, и чем быстрее они вертятся, повинуясь непостижимой инерции, тем скорее из них высыпается их мёртвая влага, их песок, что рождается далеко, где-то на границах сна и реальности, где-то над и между «далеко в прошлом» и «далеко в будущем», где чёрные, изъеденные морской солью утёсы возвышаются над безлюдными пейзажами. И раньше, чем мы родились, эти старые озябшие дома сбежали оттуда, чтобы наконец найти покой среди людей, но тщетно – людям они принесли только несчастья, пугая их по ночам своими зыбкими призраками и древними, потерявшими смысл тайнами.

Как холодно среди домов в сумерках, я ступаю босыми ногами по склизким улочкам, а подол моей ночной рубашки весь в грязи, и при каждом шаге мерзко прилипает к телу. Что ведёт меня каждую ночь на это пиршество? Меня никто не приглашал, только отвратительное существо вот уже несколько лет подряд влезает через окно, как только я смыкаю свои глаза и тщусь отойти ко сну, и начинает раскачиваться на подоконнике, зацепившись за него похожим на перевитые грязные верёвки хвостом. Оно смотрит на меня немигающими водянистыми глазами и лопочет что-то бессвязное, и если я смею отворачиваться, оно кидается мне на лицо и принимается царапать, и рвать волосы, и изрыгать проклятия – что остаётся делать мне, как не выходить на улицу и не следовать за ним, кружа в переплетениях переулков и заброшенных, изредка освещённых единственным фонарём дворов, которыми так изобилует наш город? Оно бежит впереди меня, будто указывая мне путь – но оно бессовестно лжёт, скрываясь каждый раз в стене какого-нибудь дома, бросая меня на произвол судьбы, и я потерянно плетусь домой, а к утру солнце всё никак не может разбудить меня, так изматывают меня мои ночные путешествия.

Часто слышу я сквозь сон крики и смех, отголоски некоего пиршества… видимо, люди там сильно пьяны, они празднуют свадьбу или справляют поминки, и я чувствую, что существо дразнит меня, ведёт к ним и каждый раз бросает, и где-то в стенах затем весь день мне мерещится его глумливое хихиканье. О, пожалуй, это и правда смешно!

Но сегодня, сегоночью, я перехитрю его, и, не дождавшись очередного его таинственного исчезновения, сверну в первый попавшийся проулок. Оно потеряется, оно будет в ярости царапать стены своими зазубренными коготками, но я буду далеко, и ему ни за что и никогда не удастся отыскать меня в дебрях моего сна. Вот каковы были мои мысли этим вечером – и теперь я петляю, как могу, ёжась от дыхания промозглой осени, чтобы этот маленький дьявол не настиг меня как-нибудь. Что заставляет нас иной раз идти «по наитию»? Может ли в человеке вообще что-либо быть случайным? Нет, поверьте, мы не свободны, мы не смеем и не имеем права мечтать о свободе, и так называемое «наитие» – это всегда рука Высшего Существа, которому независимо от нашей воли вручена наша судьба. Потому нет несчастных или счастливых людей, есть только люди, неспособные принять свою судьбу. Тот, кто всю жизнь мечтал стать художником, становится вдруг слесарем и корит себя, что «не состоялся», но имеет ли право он обвинять себя, если ТАК предначертано?

Я не верю в судьбу, нет, увольте, ибо понятие «судьба» всегда людьми понимается извращённо, как повод переложить ответственность на кого-то Свыше за свои неудачи. Куда большая ответственность и сознательность требуются, чтобы принять свою судьбу такой, какая она есть, и сделать её шедевром, который не сможет испортить мёртвый небесный песок. Гордиться высшим даром, а не трусливо, по-человечески его отвергать.

Мне встречается на пути женщина. Она невысокая, хрупкая, сначала кажется она мне просто миражом, возникшим из-за стены тумана. Её белые, влажные волосы безжизненно свисают по обе стороны худого, бледного лица. Женщина протягивает ко мне руки с длинными пальцами:

– Великий Магистр.

Я вздрагиваю. И правда, на плечах у меня – мантия, я склоняю голову и вижу её длинный, колышущийся от ветра подол, временами мягко касающийся обнажённых ступней. Пальцы женщины касаются моей шеи, она придвигается ко мне, будто ища защиты или поддержки. Дыхания из её приоткрытого рта не вырывается, только могильный смрад. Я обнимаю холодный труп и прижимаю губы к его щеке в безумном поцелуе, и вот уже нет женщины и нет трупа, и громадная белая змея обвивает моё тело и горло, но не успевает меня объять ужас, как под моими руками змея становится глиной, что распадается и, долетая до земли и превращаясь в студенистую массу, деловито ввинчивается в утрамбованный грунт.

Вот из-за угла глянуло на меня большое, будто изборождённое оспой лицо, усмехнулось и скрылось – бросившись в его сторону, я ничего не обнаружила, кроме дымящейся кучки некой тёмной, зернистой субстанции, на ощупь оказавшейся совершенно холодной и немного липкой. Пробежала мимо человеческая кисть с отрубленными пальцами – за ней – ступня, неуклюже пропрыгало туловище и прокатилась, высунув прикушенный в предсмертной агонии язык, косматая голова. Холод от зданий проникал, цепляясь за жилы, в самое нутро, и я поспешила скрыться в первой попавшейся парадной, чтобы быть только подальше от этого странного, внушающего какой-то донный страх места.

За стеной раздавался смех, громкие голоса мужчин и женщин – молодых и здоровых, переговаривавшихся на мелодичном, но совершенно незнакомом мне языке. Под лестницей виднелась низкая дверца, заваленная хламом, который жильцы день изо дня сваливали из своих квартир в надежде создать там, в квартирах, хотя бы видимость порядка. Отодвинув скрипнувший ломаными пружинами остов дивана и колченогий стул, я упёрлась плечом в зеленоватые доски двери, которая легко подалась, неожиданно открыв мне довольно обширный зал. По обе стороны от длинного стола сидели люди, оживлённо беседовавшие, сопровождая разговор резкими, нервными движениями, напомнившими мне скорее лёгкие приступы эпилепсии, чем обычную жестикуляцию.

Сидящий во главе стола высокий господин, единственный, кто не вёл здесь ни с кем беседы, приподнимается, упираясь крупными ладонями в стол, и широко улыбается мне:

– Великий Магистр.

Все оборачиваются, и вот у дам из изысканных причёсок, и из аккуратно приглаженных волос юношей показываются маленькие рожки. Что ж, когда за стол тебя приглашают черти – значит, среди прочих тебе не место. Я присаживаюсь на единственный свободный стул, оказавшийся вдруг большой желтовато-чёрной черепахой, которая, недовольно заворочавшись в панцире, высунула из-под него свою треугольную хищную голову, покачивающуюся на длинной морщинистой шее. Я схватила со стола первый попавшийся кусок, и, не разобрав даже хорошенько, что это, сунула его черепахе, чтобы та, чего доброго, не поползла куда-нибудь прочь, осрамив меня перед собравшимися.

Стол буквально ломился от самых разнообразных яств, вид которых, однако, как и речь окружавших меня, не вызывал в моей памяти образа чего-либо подобного, словно я находилась сейчас в месте, настолько оторванном и чуждом всему, что я знала и помнила, что все мои попытки припомнить что-либо или осознать либо запирали мысль в тупик, либо обрушивали её в бездну сомнения и ужаса, воистину – если ничего не понимаешь, принимай это как должное и не строй раньше времени ошибочных теорий.

Вот вышел на середину зала горбун и едва достигшая девятилетнего возраста девочка с флейтой, и все зааплодировали, горбун раскланялся, затем, грубо схватив и натянув волосы ребёнка, принялся наигрывать на них тягучую, но не лишённую какой-то скрытой иронии мелодию, а дитя, сжав пальчиками свою флейту и обливаясь слезами от боли, начало аккомпанировать своему мучителю. Передо мной поплыли, как в обратном калейдоскопе, картины из моего прошлого: обрыв реки и я падаю, обдирая руки в кровь, в её мутные тинистые воды, пахнущие застоявшейся, грязной водой и тушами разлагающихся собак, которые почему-то предпочитали умирать в этой тихой заводи, а вот я сижу на залитой солнцем лужайке и думаю, что здорово было бы спуститься к реке и заглянуть в её печальную гладь, ведь детям часто мерещатся тайны и загадки там, где воображение взрослого в лучшем случае нарисует кучу никому не нужной старой рухляди, сваленной на чердаке и всеми забытой.

Горбун перестал играть и принялся, спотыкаясь на каждом шагу, обходить стол, протягивая каждому костлявую, покрытую красными прожилками руку. Он был гадок, этот горбун, я отвернулась, когда он подошёл, но он схватил меня за плечо и яростно встряхнул, требуя вознаграждения за свою работу.

– Дай ему руку, руку, руку, руку! Завопили все в один голос, многие потянулись через стол, захлёбываясь пеной, смеясь, протягивая мне ножи и вилки, а пальцы сидящего во главе стола господина начали тянуться, тянуться ко мне, пока крепко не ухватили меня за левое запястье. Горбун заглянул мне в лицо и издевательски расхохотался, показывая лиловый провал горла. Я, схватив первый попавшийся нож, отрубила пальцы господина и швырнула их на пол, горбун же, отпустив меня, начал ползать по полу, собирая их и радостно причмокивая. Оказавшись в его ладонях, окровавленные пальцы превращались в золотые монеты. Они вновь зааплодировали, сопровождая хлопки громкими, непристойными, как мне показалось, выкриками.

Девочка заплакала. Горбун в три прыжка подскочил к ней и сорвал с неё ветхую её одежду, и перед нами («перед нами», заявляю я, но имею ли я право называть себя и тех, чьей гостьей я неожиданно оказалась, в одном ряду, говоря «Мы»!) предстала вместо девочки обнажённая беременная девушка, заливавшаяся слезами и пытавшаяся то ли от стыда, то ли от страха закрыть лицо волосами. Я бросилась было к ней на помощь, но черепаха, служившая мне стулом, вдруг рванулась в сторону, и я, к превеликому удовольствию собравшихся, с размаху полетела на дощатый пол, подняв столб пыли, в которой, как мне показалось, извивались и корчились маленькие прозрачные насекомые.

Отвратительный горбун, жадно вцепившись в свою жертву, потащил её к столу, где гости, походившие больше на голодных зверей, чем на людей, немедленно схватили её, распростёрли и, издавая гортанные, нечленораздельные звуки, принялись рвать её живот, надеясь добраться до её ребёнка. Горбун, виновник происходящего, подмигнул мне и, съёжившись, как паук, упавший на горящий фитиль, юркнул в стену.

Отряхиваясь и откашливаясь от пыли, я с трудом поднялась на ноги: высокий господин, председательствовавший на этом страшном пиршестве, запустил обрубки пальцев, успевших уже сократиться до нормальных размеров, себе под ключицы, сорвал, как маску, кожу с лица, обнажив, помимо серовато-жёлтых, полусгнивших мышц, набор крепких, белых, острых зубов и, подавшись вперёд, вырвал из чрева мучающейся девицы ребёнка – мать, всё ещё связанная со своим чадом пуповиной, истошно закричала, и крик её слился с моим – не в силах более смотреть, я бросилась прочь из зала, ощущая, как, против моей воли, глаза прорываются у меня на затылке и принимаются вновь созерцать происходящее.

– Дай ему руку, руку, руку, руку! Неслось мне вслед.

Пушистое прикосновение будит меня в этот миг, когда я уже уверена, что навсегда останусь в аду кромешном, и я, разлепляя спёкшиеся от ночного гноя веки, вижу мирно сидящего на моей судорожно сокращающейся груди кота.

– Мууур! Говорит кот, и я, окончательно проснувшись, узнаю его – это кот из нашего двора, который ухитряется кормиться во всех близлежащих кафе и ресторанах, странный кот, который, в отличие от остальных представителей его кошачьего племени, очень любит грызть шоколад. «Наверное, потому он такой пушистый», думается мне и я усмехаюсь своей мысли. Кот потягивается, тараща на меня большие серые глазищи – наверное, он влез в открытое окно, услышав мои стоны, которые нередко вырываются у мучимых кошмарами – ведь кошки чувствуют болезни, так, по крайней мере, говорят.

Кота старушки, любящие сидеть на скамейках у подъезда, обсуждая политику, на которую они никак не могут повлиять, прозвали Пусей, и каждый день Пуся получает от них дополнительную кормёжку, не давая, однако, взамен ничего – я ни разу не видела, чтобы это исполненное достоинства животное тёрлось кому-нибудь об ногу, выпрашивая еду.

– Свинья ты, Пуся, – укоризненно говорю ему я, и глажу по пушистой полосатой спине.

– Муууууур! Отзывается кот. Оставлю его, пожалуй, жить у меня.



Вернуться к обычной версии статьи