сегодня: 07/12/2019 Топос. Литературно-философский журнал. статья: 19/04/2006

Поэзия Проза Литературная критика Библиотечка "эгоиста" Создан для блаженства Онтологические прогулки Искусство Жизнь как есть Лаборатория слова В дороге

Проза

День Города

Глеб Нагорный (19/04/06)

Задолго до моего рождения моя бабушка преподавала в школе, а дед – занимался непонятной наукой геополитикой.

Родителей я не помню. Они исчезли очень давно, поэтому ни кто они были, ни чем занимались, я не знаю. Дед от вопросов уклонялся, бабушка же – начинала плакать.

Я достаточно быстро перестал задавать вопросы по поводу их исчезновения.

Смысл? Когда и так все понятно…

Единственное, что я знаю точно – я очень похож на отца, а глаза у меня матери. Это слова бабушки. Возможно. Впрочем, не уверен, поскольку фотографии родителей не сохранились. Остались только воспоминания. Причем не мои. А моих стариков. Своего рода копии с копий.

Вечерами, лежа на раскладушке в узкой комнате, и делая вид, что сплю, я весь обращался в слух – на кухне перешептывались мои любимые старики.

– Это конец, – слышал я хрипловатый голос деда. – Я же говорил, стоит власти начать заниматься собой, как она исчезает с лица земли вместе с собственным народом.

– Тише, тише. Услышат, – раздавался с кухни боязливый шепот бабушки, и она принималась громко переставлять кастрюли.

– А что тише, что тише?! – вспыхивал дед, и какая-то крышка с лязгающим металлическим воплем падала на пол. – Ты забыла? Забыла, как они их…

– Что уж сейчас, – тихо отвечала бабушка. – Зато он у нас остался. Глаза дочи, нос – вылитый…

– Да брось ты, наконец! – взрывался дед. – Тоже мне… гуманистка! Даже крестов нет…

– Тише, тише… Разбудишь…

Дед на время затихал, а я глубоко кутался в одеяло и зарывал голову в подушку. Точно в сугроб. Или в могилу.

Рано утром, пока я еще спал, дед куда-то уходил, а к завтраку возвращался с пакетами. Доставал еду. От нее часто пахло мусором. Бабушка вынимала из пакетов куски колбасы, черствый хлеб, зеленоватый сыр и принималась готовить. После нескольких шероховатых бутербродов и жидкого чая, я обычно выбегал во двор, где проводил большую часть дня.

Двор у нас был похож на бездонный вытянутый колодец, в который выходило множество дверей. Заканчивался он трехметровыми воротами.

И сейчас, уже будучи пожилым человеком, я частенько выхожу подышать свежим воздухом в этот же двор – выношу складной стул, сажусь под любимым дубом и курю, курю – в который раз убеждаясь в том, что воздух спертый. Это единственное, что осталось у меня в жизни: пачка сигарет на день, чай и бутерброды по утрам, которые, кажется, приготовила моя бабушка. Но которые уже давным-давно делаю я сам – все так же счищая плесень. Семьи у меня нет. По геополитическим мотивам, как это ни странно прозвучит – я просто решил не размножаться… Не плодить себе подобные копии. Голубоглазые, с носом картошкой, лопоухие, с высокими скулами и пшеничными волосами. Я решил не уплотнять банальности.

Смысл? Уплотнять? Плодить? Когда и так все понятно…

Другое дело, понятно стало не сразу. Возможно потому, что я вырос в новой системе и не мог осознать, что задолго до моего рождения, когда моя бабушка взращивала души, а дед увлекался невнятной наукой, какой-то паучина, живущий в углу над моей раскладушкой, просто пробежал по леске собственной слюны и заглотил муху, мнящую себя пауком, выпускающим слюну. И как итог – одна система сменилась другой. Как же я мог судить о настоящем, если не видел прошлого? Если мне не с чем было сравнивать? Если я видел только пауков?

Поэтому сравнивать пришлось опять с копиями – копиями реальности, которую я черпал из книг. Вечерами дед усаживал меня рядом с собой на вогнутый диван, цвет которого давно исчез вместе с моими родителями, и раскрывал красочные глянцевые альбомы.

– Вот это, заяц, празднование Дня Города. Это еще когда твой папа, таким же маленьким, как ты был, – говорил он, указуя на разноцветную толпу, запечатленную на фотографии.

– А где сейчас наш Город? – спрашивал я, с интересом разглядывая транспаранты, флажки и воздушные шарики, которые несли светлоликие люди на пестревших картинках.

– Ну где, где… – хмурился дед, задумчиво перелистывая страницы. – На месте он.

– Покажи, – просил я.

– Вот будет тебе семь лет, обязательно покажу. А сейчас нельзя. Закон. Да и изменился он, Город-то. Ты его таким запомни. Как на картинках… Вот, смотри, – его черствый, как корка хлеба, палец упирался в огромную церковь с воинствующими шлемами куполов. Золотящимися на солнце, агрессивными, будто кому-то что-то доказывающими. Но такими мощно-неправдоподобными, что хотелось упасть перед ними, закрыть игрушки руками, что приносил дед в пакетах, и заплакать. А затем… почему-то встать и улыбнуться. Вскинуть мишек и вагончики от поездов вверх. Расхохотаться. И тут же почувствовать себя на руках у бабушки. Убаюкивающей. Ласковой. С мягкими оладушками ладошек. Оладушками, о которых можно только мечтать.

И в итоге, я, с детским, наивным восторгом-трепетом впитывал в себя все фотографии в альбомах, запахи слов, звуки названий. Особенно меня впечатлило слово: «Храм». Храм-храм – будто зубы хрустят сухариком. И запах у него – сухой, рассыпающийся, тревожный. Другое дело – «Кинотеатр». Словно многослойный торт, который из сероватых коржей, смазанных сахаром, раз в год делала моя бабушка. Сладкий, липкий. С запахом слов, прочитанных мной в других книгах. Из них, тогда, в детстве, почему-то запомнилась только «сода» – нечто среднее между соком и водой.

Что же касается рассказов деда о Городе, то признаться, его комментарии не оставили во мне сколь-нибудь четких воспоминаний. Он долго и, на мой взгляд, бессвязно рассказывал об основании Города, о чьих-то длинных руках, сыпал цифрами, царями и партиями, глаза его при этом лихорадочно блестели, и не раз он, в порыве, хватал меня, начинал трясти, вглядывался подернутыми патиной глазами и шептал, шептал:

– Запомни, солнце… Запомни… Это наш Город! Это не их – наш… Наш…

В эти моменты мне становилось страшно и любопытно одновременно. Хотелось вырваться из цепких рук деда и убежать во двор, за ворота, туда, куда мне можно будет попасть только после семи лет. Но убежать не столько от страха (деда я любил, и он крайне редко повышал на меня голос), а из желания увидеть вместо красочных картинок, которые были в альбоме, вместо фотографий, отображающих здания, сами… сами здания: кинотеатры, рестораны, магазины, храмы, жующие сухарики… людей, несущих транспаранты со странными, не вкусными на слух, обрывками: «Да здра… да здра…», и, наконец, посмотреть на бронзовые памятники, подернувшиеся, как глаза деда, патиной, запечатлеть на сетчатке глаз золотые купола церквей, и вдохнуть, как в слезливой сказке, воздух свободы, мощи, безудержности многомиллионного Города. Моего Города.

Примерно что-то такое я тогда думал. Правда, без таких странных слов, которые не присущи маленькому мальчику. Сейчас же я вообще не думаю. Курю. Даже знаю, что патина пришла от меня, старика, ко мне же, но на семьдесят лет моложе. К человечку, который не знал не только что такое патина, но даже не мог себе представить, что такое пастила…

Ночами же, закутавшись в свою раскладушечную могилу, я грезил памятниками и датами. Храмы, скульптуры, многоэтажные здания, многоакровые музеи-усадьбы. Я мечтал о том дне, когда мне наступит семь лет. И дед скажет:

– Пошли… Их закон позволяет…

***

«С Днем Рождения!»

Никогда раньше я не ждал этой фразы так долго.

«С Днем Рождения!»

Никогда раньше я не ждал этих слов с таким удовольствием.

«С Днем Рождения!»

Никогда раньше я не ждал этих сложенных воедино букв с таким трепетом. Восторгом. Упоением и ожиданием чуда.

Даже сейчас, когда я вспоминаю тот день, что-то теплое и пушистое, как мягкий валик кошачьего тела, начинает ворочаться во мне и мурлыкать. Мне не нужны были подарки – впрочем, их давно уже никому не дарили в нашем дворе. Я не хотел праздничного стола – уж несколько лет как мы варили супы из того, что подвернется под руку. Да, собственно, и сами-то дни рождений, если вдуматься, лишь приближали живущих во дворе к моменту смерти. И если дети еще носились по колодцу двора, словно рябь от ухнувшего вниз ведра, то взрослые больше напоминали отражения звезд неба в этом колодце. Но именно отражения, а не сами звезды.

Однако суть не в этом. В этот день я имел право выйти в Город. Увидеть его своими глазами. Зайти в музеи, потрогать памятники, держа любимую шершавую руку деда, пройтись по булыжникам огромной площади. И вдыхать чистый воздух.

Не из колодца.

– С Днем Рождения, родной! – дедушка с бабушкой поочередно поцеловали меня в правую щеку, бабушка сунула мне в руку горсть карамелек в слипшихся сорочках, и дед наконец-то произнес долгожданное слово: – Позавтракай и пошли…

Я позавтракал. Бутербродами. И мы пошли.

Минуя белобрысую и светлоглазую детвору, гоняющую мяч по периметру колодца (не забуду, но мне тогда на ум почему-то пришла мысль, что это маленькие заключенные, бегающие во дворе тюрьмы), мы с дедом подошли к воротам и свернули чуть вбок – вошли в небольшое помещение. Внутри сидели несколько человек в униформе. Я отшатнулся. Не знаю, в страхе или в подсознательном почтении. Но что-то шевельнулось во мне тогда – испуганное, загнанное. Совсем, совсем недетское.

У людей в форме были пухлые, точно наполненные чернилами губы, и темные сливовые лица. Волос был жестким и курчавым. Раньше я таких людей не встречал. Все, кто жили в нашем дворе, были белыми, как парное молоко, с голубыми прожилками на блеклых висках и коричневатыми веснушками на носах, цвета плавленого сыра. Губы же у большинства были розоватые, недозревшие, точно природе не хватило краски. Волосы светлые – никакие. Казалось, мнимый художник сделал пару набросков, несколько раз провел кистью, а затем бросил нелепую затею и предоставил творению жить своей недокрашенной жизнью.

– Стой, – приструнил меня дед, расписался в каком-то журнале и получил две пластиковые карточки.

– Дед, кто они? Кто? – начал теребить я его за манжету пиджака, когда мы вышли из помещения. – Ну скажи, скажи…

– Охранники, просто охранники, – отмахнулся дед. – Не думай об этом…

– Ладно, не буду, – пообещал я, сильно-сильно зажмурился, чтоб увидеть Город во всем цвете и великолепии, переступил за ворота и… упал.

Первое, что я увидел, открыв глаза – было нечто в радужке, расползающееся на сотни мельчайших паутинок и линий. Внутри у этого «нечто» мертвым цветом горела черная точка. Нечто не шевелилось. Оно глядело на меня этой точкой и словно засасывало внутрь своей кромешностью и какой-то ужасающей безысходностью. Шестым чувством я понял, что эта точка должна жить, впитывать в себя окружающее пространство, но она будто остановилась внутри радужки, которая отчего-то не пульсировала и не сжималась. Да, да я чувствовал это, я знал это со дня моего рождения – все должно как-то пульсировать и сжиматься. И уж тем более эта радужка. Все вокруг меня должно жить, дышать, впитывать. Но тут было наоборот. Казалось, я смотрю в эту точку целое столетие, вечность. А между тем прошла, наверное, всего лишь секунда.

Дед подхватил меня подмышки и поставил на землю.

– Осторожней, – только и вымолвил он, посмотрев вниз. Я проследил за его взглядом и вскрикнул. Дед не развернул меня к себе лицом, не прижал, не закрыл лицо руками, чтоб я не видел то, что увидел. Нет, напротив, он подтолкнул меня вперед и хрипло произнес:

– Пришло время узнать правду о Городе. Ты уже взрослый.

И повлек меня за собой. Он что-то говорил, говорил, а я его не слышал, лишь всхлипывал, пытаясь проглотить какого-то жесткого ежа, застрявшего у меня в горле, раскидавшего иглы по гортани, зацепившегося за нежные стенки моего детского «я». Перед глазами маячила лишь одна картинка – троящаяся от слез, жидкая, нереальная. Платьице в цветочках, коленка, раскиданные по земле волосы в потеках, напоминающие раздавленное тучами солнце, и широко раскрытые удивленные ярко-голубые глаза. Но какие-то потухшие, не тусклые, нет, как раз-таки яркие… но мертво-яркие. С неестественно пылающими черными жемчужинами внутри открытых миру радужных раковин. Будто ненастоящих, искусственных, кукольных.

– Она просто не успела, просто не успела вернуться вовремя… – успокаивал меня дед. – Не плачь, ты же мужчина. Успокойся…

– Хорошо… хо-ро-шо… – лепетал я бессвязно. – Но за что?

– Мы все должны возвращаться вовремя. Понимаешь?

– Нет, – честно признался я.

– Ладно, слушай. – Дед на миг остановился и повел рукой. Я повернул голову в указанном направлении. И застыл.

– Это Город… – сказал он. – Уже их Город…

***

Скульптуры, памятники, купола, позолота, широкие трассы с автомобилями, новогодние елки, люди в безупречных костюмах, лиственные и хвойные леса, празднование Дня Города и «красных» дней календаря, разноцветные демонстрации, флажки и воздушные шарики – все это, казалось, метнулось в глаза единой фотографией из глянцевого альбома о Городе, стекло с ресниц краской и застыло перед сетчаткой безобразным негативом. Расплющив альбом до одного кадра. В котором на смену белому пришло черное. В котором краски перевернуты, а костюмы перекроены, перелицованы и перешиты до неузнаваемости. В котором из сотен, тысяч и миллионов лиц слеплено одно – темное, зловещее и ненавидящее. По морали негатива – правое, по морали альбома – чуждое, чужое и чужестранное. Непонятное в своей агрессии. Слепое в своей ненависти.

Все, что я увидел тогда, можно было назвать одним словом – «Ничто». Огромный, простирающийся до горизонта, пустырь. Красный. Пурпурный. Кровавый – что планета Марс, увиденная мной в одном из дедушкиных астрономических атласов. В каких-то пузырях-свалках, гноящихся волдырях полуразрушенных храмов, жалких бородавках памятников. Где-то виднелись лишь постаменты, где-то они же, но только с каменными ногами или бронзовыми копытами лошадей. И ни одного тела, ни одной головы. Мы шли и шли, а наша обувь превратилась в сплошной компост, состоящий из грязи, насекомых и мусора, налипшего на подошвы. Обувь исчезла – и я не понимал происходящего. Даже сейчас, когда я пишу эти строки, я не могу понять, куда в одночасье мог подеваться альбом с картинками. Взять и просто исчезнуть. Уступить какому-то кошмару, отражающемуся в радужке глаза мертвой девушки. Даже слова деда я помню крайне смутно. Их будто приносило ко мне эхо, они гулко отдавались в ушных мембранах, и, казалось, это не дед говорит со мной, но колокола огромного храма пытаются донести до меня свою боль, которую, впрочем, невозможно было услышать, потому что и колоколов-то уже не было, но только руины на месте церквей и щербатые кресты, валяющиеся по свалкам. Тем не менее, я слушал. Впитывал каждое слово деда. Впитывал не ухом, но какой-то подкорочной частью сознания, совершенно не понимая смысла слов, лишь записывая, как магнитофонная лента, шумы и многоточия. А дед говорил. Наверное, больше для себя. Наверное, он понимал, что я мал. Я не окреп. Мне рановато. Но потом может быть вообще поздно. И он говорил. А я записывал. И всматривался в руины – поглощая их каждым своим миганием. Мигание – кадр. Взмах ресниц – кадр. Смаргивание соринки – запись.

– Не так уж давно это было, – подбирая слова, говорил дед. – Еще когда твой отец маленьким был. Считай, что вчера… Вчера мы себя предали… Знаешь, заяц, вначале кто-то к власти рвется, искренне думая, что за народ радеть будет, потом замечает, что народ как-то он сам по себе, а он вроде как наверху… глядит, тут квартира какая-то подвернулась, вроде и оттяпать можно, без народа да без греха особого… авось не увидит никто… оттяпал вроде… не увидели… опять, стало быть, радеет… тут знакомые вроде как скважину где-то нащупали – на людей вывели… люди вроде как не наши, не православные, но общительные вроде… ну вот с этим «вроде как» мы все и того… со скважины все началось… Впрочем, что это я тебе, дитю…

– Дед, а где церкви? – удивился я, слушая его вполуха.

– Так я ж говорю – а скважина-то…

– Не понимаю…

Все это время я смотрел на людей и, как ни странно, не увидел ни одного белого лица. В том смысле, что такого же, как у меня и деда. Чтоб глаза голубые и нос клубнем. Лица были странные. Смуглые, черноглазые. На головах вьющаяся проволока, как у охранников у ворот. Более того, говорили они гортанно (правда, дед запретил подходить близко, поэтому я слышал все издалека), какими-то глубокими, как колодец нашего двора, глухими голосами. Мне показалось, что и язык у них свой. Как сказал бы дед – не православный. А еще они часто смеялись и показывали пальцами в нашу сторону. Но и среди них были отличия. Если лица одних были будто напомажены гуталином, а тела их были высокими, упругими и крепкими, пожалуй что – гуттаперчевыми, то другие чем-то напоминали увядшие фрукты. Желтые, маленькие, с нервными руками и раскосыми, что зерна в груше, глазами (в самом глубоком детстве бабушка по праздникам покупала мне эти плоды – и, пожалуй, вкуснее я ничего в своей жизни не пробовал). Язык, на котором изъяснялись вторые, был суетлив и хаотичен – будто чирикала птица. Понять его было невозможно. Третьи же – усатые, длинноносые, глаз хитрый, умный, циничный. Цвет лиц – коричневатый, не темный, но уже и не белый. В поступи – грация, граничащая с хамством. Правда было в них что-то, по выражению деда, православное местами – но напускное, что ли. Неестественное. Да и говор, громогласный, каркающий. Словом, все равно ни бельмеса я из того, что услышал, не понял.

И вообще, я как-то отходить начал от всего этого ужаса, навалившегося на меня поначалу. И девушка позабылась, и деда совсем перестал слушать. Короче, новые люди мне понравились. Даже удивился слегка – надо же... Но не всем же, наверное, на плавленый сыр походить. А дед продолжал:

– Скважина нас погубила… Скважина… А потом ведь как, заяц, произошло… Власть, конечно, властью… Но ведь таких до власти охотников-то… Словом, пока глотки друг другу грызли, пока дачи вместе строили, а потом друг у друга же отбирали, пока губернаторы скоропостижно в аварии попадали, пока газеты…

– Дед, а что такое «газета»? – помнится, перебил его я.

– Для нас уже нет газет… Это бумажка такая пакостная была… С буковками… – отрезал он. – Так вот… пока газеты некрологи печатали: «Кто на новенького?..», а корешам мандаты раздавали… Глядишь, а у границы-то… Но так ведь не до границы было… Каждый о скважине думал… Ну отдали им скважину… Ну насосались… А пока сосали – у них страну увели… За гроши, как всегда…

– А что такое «скважина»? – снова поинтересовался я.

– Так ведь тоже отобрали… За долги… За дачи… Что о ней говорить-то сейчас … Нет ее… Ведь, понимаешь как… Эй… Ты куда пропал?!

А я тем временем уже танцевал с гуттаперчевыми. Неинтересен мне дед стал. Старый, занудливый – я танцевать хотел. А они, темноликие, они – это я сразу понял – они – веселые. Очень.

Хоть и не православные.

Как заметил бы дед.

(Окончание следует)

Последние публикации:

Все публикации

Оставить свое мнение в гостевой книге

Поэзия Проза Литературная критика Библиотечка "эгоиста" Создан для блаженства Онтологические прогулки Искусство Жизнь как есть Лаборатория слова В дороге




© ТОПОС, 2001—2010


Поиск
Авторы
Архив
Фотоальбом
Гостевая
Форум-архив
О проекте
Карта сайта
Книги Топоса
Как купить книги
Реклама на Топосе

Для печати

Реклама на Топосе

поиск:

авторы
 А Б В
 Г Д Е
 Ж З И
 К Л М
 Н О П
 Р С Т
 У Ф Х
 Ц Ч Ш
 Э Ю Я