сегодня: 21/09/2019 Топос. Литературно-философский журнал. статья: 29/11/2005

Поэзия Проза Литературная критика Библиотечка "эгоиста" Создан для блаженства Онтологические прогулки Искусство Жизнь как есть Лаборатория слова В дороге

Проза

Из книги «Анекдоты и всматривания»

Александр Закуренко (29/11/05)

Начало

Продолжение

Бабочка Nabokov'а

Она бывает: маленькая, фиолетовая, с раскосыми ночными шёпотками, с розовой пыльцой вокруг чела, робкими крадущимися шажками; шлейф запаха: рассветных беспамятств, речного тумана, свежевымытой брусники, снежной карусели, детских слёз.

В её глазах: узнаванье неприметного, тайна запредельного, отлив свинцового шмеля, сожжённые книги, ручейки погорельцев, овраги, полные страха.

Движенья её многообразны: неуклюжих подростковых признаний и трепетных касаний щёк, чуть припухлых в золотистых шёлковых волосиках с отливом розоватого по краям; острые решительные отмашки надоевшему преследователю и косые мощные взлёты и уходы вглубь цветущего луга, поля, леса – её ритмы.

Когда бежишь за ней по втягивающему твои бутсы травяному живому миру, отталкиваясь и огибая бугорочки (и сердце вдруг разлетается в груди на сотни маленьких шмелей, жужжащих и ликующих и себя обнаруживающих в затылке, зрачке, левом мизинце, под ложечкой), кажется, что ты достиг и накрыл её меховую тень, но вот отдёргиваешь сетчатый трепещущий конус, взметая вверх древко сачка, словно с флагом в атаку, а воздух сохраняет ту же коническую форму – ну прямо пирамида посреди альпийских полей – правда, пустая заблудившаяся гулкая без живого тела (будка суфлёра, решётка тюремной камеры – гигантского сачка, исчезнувший среди дровяной мебели мячик).

И тогда новая погоня, со взлётами и паденьями внутри живота, холод и обжигающие обиды, напряженье икр, уставших отталкивать новые и новые земли, буковки литой латыни: твёрдые, величественные, как квадриги Рима, идущие на штурм хаоса и дающие имена постоянному, и ускользающие долготы Эллады, мятные на вкус, опадающие и вновь вскидывающиеся, словно валы; стопы, крадущие и затягивающие названье в свою глубину, где, преображаясь, наполняясь солью и йодом, и акульими злыми тенями и домашностью всяческой мелочи, они обретают вторую жизнь и будто бабочка из кокона, из мягкой обволакивающей зелени влаги выскальзывают наверх к солнцу, небу, воздуху

рассекая океан, смеясь, славя и являясь

Так его бабочке даётся имя, рождается из пены, и всякий раз уходит, оставляя лишь память о себе – незаполненный объём неба в пригретой домашней пазухе лба.

Ночная машина
(по следам Газданова)

…и я нырнул…

в тёплое нутро остановившегося почти сразу же такси…

Мокрый асфальт навевает странное чувство дождя, будто город умылся родниковой водой, отряхнулся, и каменное лицо своё охапкой прелых листьев протёр. Странная зима в Париже, насмешка над нашей матушкой, вместо горящего от морозных щипков лица пылающие от пузырьков шампанского щёки, и не холод пробирает до костей, но нелепое чувство разъединённости с окружающим миром. В стылую тоскливую ночь посреди Европы, не географической, скорее, духовной, хотя само понятие дух здесь давно смешалось с винным и телесным угаром, так вот, посреди европейской ночи в так и не случившийся мороз я вышел из очередного кафе, где до этого опрокидывал очередную порцию то ли кьянти, то ли шерри-бренди, вышел почти в никуда, как всегда выходят изгнанники из своего очередного приюта: дом-то остался там, в России, навсегда чужой и в то же время единственной (ах! гимназия над речным простором и жгучий запах увядающей сирени, и настойчивый шёпот шмеля). В спину мне всё ещё звучали слова так задевшей меня вечной печалью российских просторов песни «дорогой длинною да ночкой лунной»… Но не было далёкой дороги, да и ночку лунную прикрывали тяжёлые скелеты парижских каменных нор.

Такси тронулось с места, завизжали шины, зашептались дворники на лобовом стекле, я произнёс адрес.

– Что такое Россия? – спросил вдруг таксист. – Ветер жизни, вязкий туман, ночные нервы, неискоренимая сентиментальность, детская слеза…

Уточнять после внезапных слов у него – не соотечественник ли он?…

– А может, это фонетическая привязанность, нечто сродни тяги младенцев к ласке, тому уюту, который нам даётся ещё до и помимо нашего труда едва ли не единственный раз в жизни?

Дождь струился всё так же за окнами машины, и влажный Париж был похож на выброшенную на песок рыбу: он изгибался, блестел чешуёй, а в глазах его таилось отчаяние.

– Я помню Россию как запах, – ответил я, – как шорохи, пугающие среди ночи…

– … степь…– продолжил он, – жаркая солёная степь, выжженная трава, усталость, похожая на смерть…

– или сон в седле, когда мы отступали, а красные сидели на хвосте, как слепни, и жалили, и жалили, и жалили…

– Мы пробивались к Врангелю. Милый, милый барон, теперь он лежит в правом пределе в маленьком белом храме на пыльных Балканах, а перед его белым гробом – склонённые хоругви и казачьи иконы.

В радиоприемнике что-то щёлкнуло, и раздался хрипловатый тоскливый мотив, заунывная печальная история с то взрывчатыми, то вкрадчивыми всплесками «ро», нервными перерывами, будто нашу русскую горечь перевели на французский и вот теперь отпустили и летит она, большая скорбная птица над мокрыми крышами, сырыми мансардами, пятнами ламп под тонкими абажурами.

– Я помню эти бесконечные степи срединного Крыма, выжженные хребты холмов и дрожащий над жухлой травой воздух, а ближе к морю солончаки и крепкий запах йода и ощущение нереальности, затянувшегося сна: когда уже не страшны ни смерть, ни мучения, а в опустошённой душе оседают так же, как эта тяжёлая липкая соль, бесконечная горечь и безнадежность.

– Россию мы потеряли раньше, чем проиграли войну. Когда забыли о Боге и вечности и искусились сказкой о будущей свободе (теперь звучал удивительно красивый и нежный женский голос, поющий о любви и смерти).

– Вы знаете, мне кажется, что Бог – это всего лишь способ укрыться от страха, мы перерождаемся из прошлого в будущее, и эта череда превращений и есть наш бог, дурная бесконечность мирового страдания, которую могут преодолеть только смерть и слово, музыка и краска.

Странный это был таксист, случайно подброшенный мне судьбой. Я не любил в нашей эмиграции это вечное нытье о прошлом, в котором неразличимо терялись наши собственные грехи, наши карамазовский бунт и духовная слепота, и тут вдруг мой соотечественник, столь равнодушный и к своей затерянности, и к гибели родины, словно буддийский монах, рассуждающий о призрачности жизни в самом жизнелюбивом городе мира, вёз меня с одного из таких всеоплакивающих вечеров в моё очередное (сколько я сменил их за долгую изгнанническую жизнь!) прибежище.

– Я был ранен и месяц пролежал в горячке, ожидая смерти: всё ждал, как тронется застрявшая в теле пуля и побежит по моим венам и артериям к сердцу или головному мозгу, как закупорит сосуд, и я перед тем, как потерять память и сознание, задохнусь от удушья, последний раз распахну губы, пытаясь зацепиться за ускользающий воздух и прося прощение у Бога и близких за то, что не успел защитить ни себя, ни их, и что так и не вернулся к Тому, от Кого ушёл в свой недолгий путь.

А потом рана затянулась, боль спала, пуля заросла мясом, и вот теперь я вспоминаю об этом месячном умирании, как о самой счастливой поре моей жизни, ведь больше у меня не будет подаренного мне времени думать, каяться, страдать.

Машина свернула, руки таксиста на руле даже не шелохнулись, голос его был несколько глух и монотонен.

– Знаете, я до сих пор не знаю, спасся ли я тогда, когда красные загнали нас на берег реки, прижали и методично, как в тире, расстреливали одного за другим. Иногда мне кажется, что время растянулось, и я по-прежнему там, в густых кустах, под почти настигшими выстрелами.

Пули застревали в зарослях осоки, будто слепни, заходились заунывной недовольной нотой, щёлкали по узеньким, одетым во влажную кору ветвям и гибким печальным стволам.

Некоторые долетали до реки, прячущейся сразу после пышной полосы ив и осоки, и падали, устав, в тут же разбегающуюся кругами поверхность, словно рыбы, на мгновенье вылетали из воды – вдохнуть чуждой и манящей среды, и тут же, в восторге от собственной смелости, уходили в родной дом.

Да они и вправду казались выходцами из другого мира, и как-то не верилось, что их маленькие шумящие тела несут в себе не-жизнь: не-прогулки по склонам, пахнущим зачинающейся весной, не-смех с той простоволосой гимназисткой, похожей на случайно заблудившуюся русалку, не-её-губы, скользкие, пахнущие влажными листьями – тут его взгляд переключился вновь на осоку, – вот именно такая же гибкая и выскальзывающая из его неумелых объятий; и это всё могло в дальнейшем не-случиться, если сейчас вяло двигающийся в его сторону строй солдат с равнодушно-злыми лицами, это разнообразно-единая опасность, вдруг взявшая на себя роль его судьи, решит, что жить ему, шестнадцатилетнему гимназисту, далее незачем, и не остановится среди размякших песков и скудных деревец, но настигнет его с упорством посылаемых в сторону его прибежища пуль, где он скрывался от настигающей погони…

Я слушал его то ли беседу с самим собой, то ли исповедь перед временем и понимал, что он уже никогда не окажется здесь, в настоящем, что пули, пришедшие из прошлого, остались навсегда в его душе и не затягивающаяся рана эта иногда так болит, что он готов выплеснуть боль первому случайному пассажиру.

– Я уплывал на одном из последних пароходов, был ещё слаб после недавнего ранения, а каменистый берег и сбегающие к морю холмы, покрытые кудлатой шерстью-лесом, всё уменьшались и уменьшались, и тогда я понял, что прошлого больше нет, что Господь даёт нам каждый миг один лишь раз, что каждое непрожитое нами мгновенье и есть наше прошлое, и когда я это понял, я начал жить настоящим.

– Я часто вожу соотечественников, я сразу узнаю своих по интонации, словно вновь иду вдоль реки по гранитной набережной; мне кажется, что сейчас я сверну на Мойку или Большую Морскую, наваждение кончится, но вслед за картинами нашей молодости вновь свистят пули (машина замедлила ход – мы подъезжали), и я вновь нахожусь на границе жизни и смерти, и не знаю, сон ли это, вспышки ли памяти или продолжающаяся бесконечно реальность…

Красные приближались, неотвратимо и безжалостно, и он понимал, что жить осталось недолго, но страха почему-то не было, скорее наоборот, лёгкое приподнятое настроение: свежий весенний воздух, хлёсткое повизгивание над головой, щелчки расщепляющихся веток, плеск близкой волны, голоса родителей, смех мамы и воркотание отца, и лёгкая изящная фигурка девочки из соседней гимназии с быстрым внезапным взглядом в его сторону, и тёплое солнце; он улыбнулся, стало легко и празднично, будто возвращаясь в первородное состояние, сбрасывая с себя слой за слоем имя, одежду, страну, возраст, свои боль и недоумение, русскую речь, память о родителях и России, присвист кнутов и гортанные тюркские песни, огни на лицах бородатых суровых мужчин и римские мартовские вечера, и средиземноморскую соль, и запах белых волов, и серый с зелёным волчий зрак из глубины первобытной рощи – вода манила и обещала спасение, он, не пригибаясь, бросился к реке, пули вокруг сплотились, как пчелиный рой, что-то ужалило его, а прибрежный песок уже скрипел под ногами, он оттолкнулся от земли, в груди прозвенел металл…

…и он поплыл…

Продолжение следует.

Последние публикации:

Все публикации

Оставить свое мнение в гостевой книге

Поэзия Проза Литературная критика Библиотечка "эгоиста" Создан для блаженства Онтологические прогулки Искусство Жизнь как есть Лаборатория слова В дороге




© ТОПОС, 2001—2010


Поиск
Авторы
Архив
Фотоальбом
Гостевая
Форум-архив
О проекте
Карта сайта
Книги Топоса
Как купить книги
Реклама на Топосе

Для печати

Реклама на Топосе

поиск:

авторы
 А Б В
 Г Д Е
 Ж З И
 К Л М
 Н О П
 Р С Т
 У Ф Х
 Ц Ч Ш
 Э Ю Я