сегодня: 19/11/2019 Топос. Литературно-философский журнал. статья: 20/09/2005

Поэзия Проза Литературная критика Библиотечка "эгоиста" Создан для блаженства Онтологические прогулки Искусство Жизнь как есть Лаборатория слова В дороге

Онтологические прогулки

Антигенис (окончание)

Соломон Воложин (20/09/05)

Начало

Окончание

Есть, конечно, вероятность, что неправильно понял Пелевина я. И что я просто излишне доверчивый к литературной условности, повышенно внушаемый, сентиментальный и даже неосознанно заангажированный старик, раз заплакал над сценой прощания одного космонавта с другим. Это когда вручную (таков уж идиотский мир, по Пелевину!) отцепляя первую ступень ракеты, отцепляющий космонавт, мол, должен оказаться в открытом космосе и мгновенно (так уж у писателя!) погибнуть. Зная все. Но что делать, если Родина требует!

«Несколько секунд мы молчали.

– Слушай, – опять заговорил Сема, – мне ведь четыре минуты осталось всего, даже меньше. Потом ступень отцеплять. Мы уж все друг с другом попрощались, а с тобой… Ведь не поговорим никогда больше.

Никаких подходящих слов не пришло мне в голову, и единственное, что я ощутил – это неловкость и тоску.

– Омон! – опять позвал Сема.

– Да, Сема, – сказал я, – я тебя слышу. Летим, понимаешь.

– Да, – сказал он.

– Ну ты как? – спросил я, чувствуя бессмысленность и даже оскорбительность своего вопроса.

– Я нормально. А ты?

– Тоже. Ты чего видишь-то?

– Ничего. Тут все закрыто. Шум страшный. И трясет очень.

– Меня тоже, – сказал я и замолчал.

– Ладно, – сказал Сема, – мне пора уже. Ты знаешь что? Ты, когда на Луну прилетишь, вспомни обо мне, ладно?

– Конечно, – сказал я.

– Вспомни просто, что был такой Сема. Первая ступень. Обещаешь?

– Обещаю.

– Ты обязательно должен долететь и все сделать, слышишь?

– Да.

– Пора. Прощай.

– Прощай, Сема.

В трубке несколько раз стукнуло, а потом сквозь треск помех и рев двигателей долетел семин голос – он громко пел свою любимую песню.

– А-а, в Африке реки вот такой ширины… А-а, в Африке горы вот такой вышины. А-а, крокодилы-бегемоты. А-а, обезьяны-кашалоты. А-а…А-а-а-а…»

Те, кто не проникся авторскими гиперболами, и прозорливо догадались, что персонажи попали в бутафорию, а не в космос, пусть даже и со смертельным для них исходом, те не плакали, конечно. А, наверно, злились на «эту» советскую власть из повести. (Реальная советская власть действительно ж имела тенденцию плохо – во имя общего – относиться к личности.) Или заскучали они, прозорливцы, возможно, поняв писательский розыгрыш и не приняв такие правила игры.

И став на такую точку зрения, я могу понять Гениса:

«Из могучей «империи зла» он разжаловал режим в жалкого импотента, который силу не проявляет, а симулирует. В посвященной «героям советского космоса» повести эту симуляцию разоблачают комические детали, вроде пошитого из бушлата скафандра, мотоциклетных очков вместо шлема или «лунохода» на велосипедном ходу.

Демонстрация слабости нужна Пелевину отнюдь не для сатирических или обличительных целей…» (С. 99).

Я оборвал цитату намеренно.

Со своей точки зрения я тоже согласен, что у Пелевина не сатира и не публицистические пассажи.

Публицистка вообще не относится к искусству, а сатира – наименее художественный род искусства. Пелевин же – художник. А это означает,– как следствие из психологической теории художественности Выготского,– что он художественный смысл своей повести выражает не «в лоб», а столкновениями противоположностей. То есть мы, раскачанные (из-за противоречащих элементов) противочувствиями в разные стороны, в результате – по большей части подсознательно – переживаем нечто третье, нецитируемое, художественный смысл.

Так, осознание мною причины моих слез дает мне слова, что она бессмертна, идея справедливости, породившая нежизнеспособный социализм и, возможно, жизнеспособную Россию. А получается это, – в цитировавшемся отрывке, например, – от столкновения элемента противоестественности приятия смерти («мне ведь четыре минуты осталось всего, даже меньше», «ведь не поговорим больше никогда») с – посмотрите каким – элементом естественного ее приятия («Вспомни просто, что был такой Сема. Первая ступень»).

Вы видите: здесь – сложность структуры: противоестественное сталкивается с естественным. Это сложность – именно художественного (а не публицистического) произведения.

И сатирой в этом месте не пахнет. Потому что нет комических деталей, на которые обратил внимание Генис.

Я специально взялся перечитывать повесть. Из какого места выписал Генис эти действительно комичные детали? Неужели из «до полета»? И одну таки нашел расположенной до процитированного места. Там речь об общей фотографии, сделанной перед полетом:

«…нас построили перед макетом, чтобы сделать прощальный снимок. Я не видел его, но отлично себе представляю, как он получился: впереди – Сема Аникин в ватнике, со следами машинного масла на руках и на лице, за ним – опирающийся на алюминиевую трость (от подземной сырости у него иногда ныли культи) Иван Гречко в длинном овчинном тулупе, со свисающей на грудь расстегнутой кислородной маской, за ним – в серебристом скафандре, утепленном в некоторых местах кусками байкового одеяла в желтых утятах, Отто Плуцис – его шлем был откинут и напоминал задубевший на космическом морозе капюшон. Дальше – Дима Матюшевич в таком же скафандре, только куски одеяла не в утятах, а в простую зеленую полоску».

Так что: эти куски «байкового одеяла в желтых утятах» и «не в утятах, а в простую зеленую полоску» призваны были остудить мою эмоцию по поводу героической смерти Семы?

Сомневаюсь, что такова была задумка Пелевина. Он явно замаскировал лишь впоследствии открывшийся бутафорский характер еще и самого полета на Луну. Лишь на общеизвестную и в действительности неразвитость советской электроники до поры до времени напирали пелевинские устроители полета, обосновывая ею ущербность автоматики и необходимость вручную выполнять разные операции, в том числе и отцепление ступеней.

Правда, уже само это ручное отцепление можно счесть комическим, сатирическим.

Но можно – и художественной условностью.

Пелевин явно заманивал нас в со-чувствие главному герою, не представляющему, до какой степени слаба «империя зла».

Ну и дает, дает, конечно, Пелевин разные предварения бутафорности полета (для нечитавших повесть: не на Луну запускают Омона, да и вообще, не в космос запускают все советские якобы космические ракеты, а в засекреченную ветку московского метро).

Есть, есть предварения бутафорности. Например, с каким матом будят отцы-руководители Омона, усыпленного на предполетное время доставки и загрузки его в ракету (а ведь он добровольно согласился на полет, в котором должен погибнуть)!

Намеки – да – есть. Однако мы призваны писателем верить героизму космонавтов.

И посмотрите сейчас на эпиграфы. Мухин – сталинист. Так что: нет разницы между Пелевиным и этим сталинистом? – Есть.

И даже не в том, что Мухин говорит о периоде, когда умом обывателя овладевали-таки герои, а Пелевин – когда неумейки (о других качествах я пока помолчу).

Если эти другие качества (подлость, жестокость, цинизм, барство, хамство и мн. др.) вводятся Пелевиным хоть и по нарастающей, но плавно, то совершенно неожиданно он вводит неумелость инженера человеческих душ, замполита отряда космонавтов Урчагина. Того, кому непосредственно полагалось ковать героев.

Пелевин хочет перед читателем выделить САМОЕ для него ненавистное: неумелость «коммунизма» в области духа.

Неожиданно, впрочем, вводится и массовое без согласия парней отрезание ступней курсантам. Так и это является введением в святая святых – в воспитательный процесс.

А тот-то как раз в повести и не показан. Есть начало и результат – героические поступки Семы Умыгина, Вани Гречко, Отто Плуциса, Димы Матюшевича да и самого Омона (не случись осечки в его пистолете, он бы тоже погиб, застрелившись, как полагалось по инструкции, после установки радиобуя на Луне).

Итак, только воспитательные моменты вводится Пелевиным неожиданно.

И еще об одном моменте неожиданности я хочу сказать.

Когда Омон окончательно прозрел, что он не на Луне, а в каком-то подземелье, когда к прозревшему Омону присоединяется самый тупой читатель повести, когда Омону доводится подсмотреть третий дубль кинопостановки о выходе в открытый космос неких космонавтов для укрепления некого модуля на корпус корабля, тогда Пелевин вводит в воспоминание Омона сцену на Красной площади с замполитом отряда космонавтов Урчагиным. Этим единственным там неподлецом, несадистом, нециником и т.д. (Не зря ж тот с Омоном разговаривал, отослав прочь остальных: подлецов, циников и пр.)

И что мы слышим? Урчагин говорит и сбивчиво, и противоречиво, и «в лоб» по-пораженчески, как беглец от действительности, как достойный похвалы Гениса (эти слова его Генис и процитировал):

«Пока есть хоть одна душа, где наше дело живет и побеждает, это дело не погибнет. Ибо будет существовать целая вселенная… Достаточно даже одной чистой и честной души, чтобы наша страна вышла на первое место в мире по освоению космоса; достаточно одной такой души, чтобы на далекой Луне взвилось красное знамя победившего социализма. Но одна такая душа хотя бы на один миг необходима, потому что именно в ней взовьется это знамя».

Урчагин… Кошки урчат… Утешают.

А Омон и без него, уже давным-давно, с детства, стихийно пришел к тому, что мир мерзок, и лучше всего сбежать от него. Лучше всего в космос.

«Первым проблеском своей настоящей личности я считаю ту секунду, когда я понял, что кроме тонкой голубой пленки неба можно стремиться еще и в бездонную черноту космоса. Это произошло в ту же зиму, вечером, когда я гулял по ВДНХ. Я шел по пустой и темной заснеженной аллее, вдруг слева донеслось жужжание, похожее на звонок огромного телефона. Я повернулся и увидел его.

Откинувшись назад и сидя в пустоте, как в кресле, он медленно плыл вперед, и за ним так же медленно распрямлялись в пространстве шланги. Стекло его шлема было черным, и только треугольный блик горел на нем, но я знал, что он видит меня. Возможно, уже несколько веков он был мертв. Его руки были уверенно протянуты к звездам, а ноги до такой степени не нуждались ни в какой опоре, что я понял раз и на всю жизнь, что подлинную свободу человеку может дать только невесомость – поэтому, кстати, такую скуку вызывали у меня всю жизнь западные радиоголоса и сочинения разных солженицинов, в душе я, конечно, испытывал омерзение к государству, невнятные, но грозные требования которого заставляли любую, даже на несколько секунд возникающую группу людей старательно подражать самому похабному из ее членов, – но, поняв, что мира и свободы на земле не достичь, духом я устремился ввысь, и все, чего потребовал выбранный мною путь, уже не вступало ни в какие противоречия с моей совестью, потому что совесть звала меня в космос и мало интересовалась происходящим на Земле.

Передо мной была просто освещенная прожектором мозаика на стене павильона, изображавшая космонавта в открытом космосе, но она за один миг сказала мне больше, чем десятки книг, которые я прочел к этому дню».

Так, разочаровавшись, он и стал космонавтом. Да и вся четверка убиенных.

Урчагину не нужно было трудиться, чтоб Омон (да и те четверо) стал отрешенным от мира. И сцена с этим горе-инженером человеческих душ под занавес повести (а не там, хронологически, где она в повести была опущена) нужна Пелевину лишь затем, чтоб поставить акцент, ЧТО он, Пелевин, считает наибольшим грехом строя-идиота: его неумение делать героев.

Для Пелевина даже неважны все другие ужасы этого строя. Как-то по касательной прошло это отрезание ступней!.. Как-то плавно (смягченно!) и тоже по касательной введена вся мерзость этих палачей и убийц. (Так и кажется, что Пелевину, человеку молодому, как-то до лампочки ужасы давно минувшего сталинизма.) Само это убийство четырех космонавтов и одного дублера (Митьки, заподозренного в нелояльности)… К чему оно? Чтоб оставшиеся в живых не выдали секрета, что СССР не космическая держава? Так там целый голливуд под землей, целая кинофабрика космических грез обнаружилась перед глазами Омона, пока он выбирался из засекреченных участков московской подземки в обычное метро. Тех-то не собираются, похоже, убивать. Накладка? В чем дело? – А Пелевину плевать на накладку. Строй-идиот, который он застал, не убивал налево и направо, как сталинизм. У Пелевина не к сталинизму претензии. А к этому послесталинскому, противоестественному в квадрате.

И в то же время в повести перед нами массовый героизм. Целое летное училище курсантов и преподавателей с отрезанными ступнями!.. Целых пять героических членов гибельной экспедиции!.. Да и дублер-Митька б не подвел.

Но вовсе не «коммунизма» или коммунизма это герои.

Читатель, вчувствуйтесь, вдумайтесь: почему именно после полного обнаружения Омоном ОБМАНА он вспомнил эпизод с Урчагиным?

Перечитаем его:

«…я вспомнил свой последний день на Земле, темнеющую от дождя брусчатку Красной площади, коляску товарища Урчагина и случайное прикосновение его теплых губ, шепчущих в мое ухо:

« Омон. Я знаю, как тяжело тебе было потерять друга [Митьку] и узнать, что с самого детства ты шел к мигу бессмертия бок о бок с хитрым и опытным врагом – не хочу даже произносить его имени вслух. Но все же вспомни один разговор, при котором присутствовали ты, я и он. Он сказал тогда – «Какая разница, с какой мыслью умрет человек? Ведь мы материалисты». Ты помнишь – я сказал тогда, что после смерти человек живет в плодах своих дел. Но я не сказал тогда другой вещи, самой важной. Запомни, Омон, хоть никакой души, конечно, у человека нет, каждая душа – это вселенная. В этом диалектика. И пока есть хоть одна душа, где наше дело живет и побеждает, это дело не погибнет. Ибо будет существовать целая вселенная, центром которой станет вот это…»

Он обвел рукой площадь, булыжник которой уже грозно и черно блестел [от начавшегося дождя].

« А теперь – главное, что ты должен запомнить, Омон. Сейчас ты не поймешь моих слов, но я и говорю их для момента, который наступит позже, когда меня не будет рядом. Слушай. Достаточно даже одной чистой и честной души, чтобы наша страна вышла на первое место в мире по освоению космоса, достаточно одной такой души, чтобы на далекой Луне взвилось красное знамя победившего социализма. Но одна такая душа хотя бы на один миг – необходима, потому что именно в ней взовьется это знамя…» ».

Вам не кажется, что если читать не обычно, то ясно, что Урчагин, не понимая того, говорит (получается, как провидец – с уцелевшим Омоном) о полумистическом сверхбудущем? О юнговском архетипе… О генетической памяти общества… О бессмертии идеи (справедливости)… Которая вполне немистически передастся в веках будущим людям, и те ее воплотят… Несмотря на все предшествовавшие века поражения этой идеи… Одно поражение вот сейчас и обнаружил Омон… Всю меру поражения, которую он сейчас обнаружил… И тем не менее… А тем более… Что – вот – он, герой-во-имя-социализма, уцелел. И это символично. И, значит, будущее открыто… А значит – и сверхбудущее…

На ассоциативном уровне речи утверждается социализм: «брусчатку Красной площади», «товарища Урчагина», «мигу бессмертия», «диалектика», «наше дело живет и побеждает», «наша страна вышла на первое место в мире по освоению космоса», «взвилось красное знамя победившего социализма», «взовьется это знамя».

И это – с одной стороны.

А с другой – на корреляционном уровне – нонсенс: «друг с самого детства = хитрый и опытный враг», «никакой души, конечно, у человека нет = каждая душа – это вселенная», «Достаточно даже одной чистой и честной души = чтобы наша страна и т.д.».

А вместе получается не диалектика (развитие), а катарсис (от структуры переживание). Мы читаем одно и другое… А в душе рождается гимн третьему (и это не процитируешь) – чему-то вроде цивилизационного менталитета:

Ведь у нас такой народ,
Если родина в опасности,
Значит всем идти на фронт.

И это, может, сегодня опять спасет идеократическую Россию. Россию с ее глобалистским уровнем мышления. Пацаны ж, даже будучи – все – разочарованы в действительности, хотели ни много ни мало, а аж космонавтами быть! Глобальное им подавай! – Такое же большое, как сама Россия на планете… Великое. Высокое. Сверхвысокое.

Пелевин не Генис.

Пелевин впечатлен, что даже идиотический общественный строй не может искоренить героический менталитет российского народа (в повести и Отто Плуцис, латыш, наверно, то есть пограничный евразиец, поартачился, но – в обстановке всеобщего ожидания героики – не подвел). А Генис, не видя разницы между идиотизмом реального социализма и коммунизмом, считает этот строй талантливым насчет продуцирования ничтожеств, «превращаясь из врага чуть ли не в союзника» (С. 100) противостоящему строю.

Объективности ради надо признать, что Генис не скрыл, что Пелевин с ним в контрах.

Пелевин в той публицистической статье действительно плохо относится к людям мелким, только и умеющим при разочаровании в действительности (исторически любой) пасовать на деле, обставляя это своей якобы духовностью, которая, мол, чего-то стоит (и генисовская тоже: прозападная галлюцинация под названиями «подлинная жизнь», «настоящий мир» и «родник смыслов»). Так и чудится, что Пелевин пишет и имеет в уме своих на самом деле героических персонажей из повести «Омон Ра». Которых он совками, как назвал чеховских Гаева и Раневскую, как назвал ильфопетровского Васисуалия Лоханкина и пр. и пр., не назовет.

Но Генис пользуется тем, что и Пелевин плохо относится к реальному социализму, и цитирует из его статьи у себя в книге (С. 100) отрывок, из которого кажется, что «советский мир» только и продуцировал, что опыт «освоения «пространства души»«, столь интересный западной демократии (С. 100).

25 января 2005 г.

Последние публикации:

Все публикации

Оставить свое мнение в гостевой книге

Поэзия Проза Литературная критика Библиотечка "эгоиста" Создан для блаженства Онтологические прогулки Искусство Жизнь как есть Лаборатория слова В дороге




© ТОПОС, 2001—2010


Поиск
Авторы
Архив
Фотоальбом
Гостевая
Форум-архив
О проекте
Карта сайта
Книги Топоса
Как купить книги
Реклама на Топосе

Для печати

Реклама на Топосе

поиск:

авторы
 А Б В
 Г Д Е
 Ж З И
 К Л М
 Н О П
 Р С Т
 У Ф Х
 Ц Ч Ш
 Э Ю Я