сегодня: 18/09/2019 Топос. Литературно-философский журнал. статья: 14/09/2005

Поэзия Проза Литературная критика Библиотечка "эгоиста" Создан для блаженства Онтологические прогулки Искусство Жизнь как есть Лаборатория слова В дороге

Проза

Из книги «Белый снегирь»

1982 – 1985

Александр Закуренко (14/09/05)

БЕЛЫЙ СНЕГИРЬ

Это случилось уже тогда, когда появился Белый Снегирь и белый же снег смели белые с бляхами дворники…

Я очень люблю Зиму, потому что это самое любимое место, в котором я люблю жить, но меня ведут на казнь по снегу, и я не люблю, когда меня ведут на казнь.

О, люди! говорю я. Будьте же людьми, не казните меня, потому что я на других не похож, и сам по себе живу, и мой друг Белый снегирь совсем не птица, а нечто большее и светлое, светлое, светлое.

Я другой и люблю Зиму, а вас тянет к теплу и вы разрушаете старые деревянные дома, и топите печи, и дым коптит небо, так что мой друг Белый снегирь не может вить в воздухе гнёзда, а улетает на Землю.

Я очень не люблю, когда меня убивают, потому что потом должен долго рождаться, а это так тяжело и так непонятно.

Откуда? Почему?

Как я появляюсь и тело моё вновь лепится и создаётся, а кто мне в том помогает, ума не приложу?

Когда-то я был большим и многого не понимал. Но потом я уменьшился, как бы собрался сам собой в узелок, и стал в детские игры играть, погремушками ночами по звёздам колотить – трещат они и весело оттого, а когда огонь трещит – плохо, плохо, плохо. Мне больно, когда огонь. Он никого не слушается и не может быть другом ничьим.

О, я так не люблю огонь, и людей, и палача, который меня убьёт не потому, что я ему не нравлюсь, но потому, что ему нравится что-то другое, чему я, того не хотя, мешаю.

Каждый раз, когда меня ведут на казнь, я вспоминаю своего друга, у которого было три глаза. Да, у него было три глаза, и это так и было. Два, как у всех, а третий, как у всех, у кого три глаза есть – на лбу. И все разного цвета, а главное – близорукие. Но никто не хотел делать ему очков, все боялись чего-то, а мой друг хотел хорошо видеть, и очень мучался, что видел расплывчато, как после слез или перед тем, как заплакать – так же зыбко и неясно, будто шатается всё. И решил он тогда и пошёл в антикварный магазин, а там всегда тепло, потому что старые вещи умеют хранить тепло не в пример новым, но я боюсь тепла, я не люблю огня и палача, а друг тогда в антикварном стал говорить с продавцом, а продавец – жулик, и все они – жулики, жулики, жулики.

И купил три монокля – на каждый глаз по одному, аж смешно, и мой друг, Белый Снегирь, долго смеялся, а все удивлялись и говорили – мало того, что он снегирь, а белый, так ещё и смеётся, а мой друг взял три монокля, только вот его ещё взять заставили и граммофон с поломанной иглой, и деваться было некуда.

Но зачем меня водить на казнь? Каждый раз заново. Я ведь всё равно появлюсь, неужели не надоело вам, люди?

Я хочу, чтоб вы были добрыми, как мои друг-чудак с тремя моноклями и поломанным граммофоном под мышкой, или как Белый Снегирь, который даже не знает, почему он белый, а снегирь, но он всё равно добрый, добрый, добрый и не мешает жить, как кому хочется.

Не видите меня на казнь, я ради вас готов полюбить даже огонь сам, полюбить тепло, хотя не люблю его, но все равно готов, пусть оно мне больно делает, но ради вас, люди…

Это случается, когда Белый Снегирь появляется, и дворники, тоже белые с белыми же передниками и бляхами, сгребают лопатами снег, а он причитает и бормочет себе о себе, и о своих друзьях, но дворники не знают этого, потому что они только дворники, и у них по два глаза, и нет граммофона, как у меня, а мой друг – снег, жалко его как, погибает из-за них! Я сейчас расплачусь, надо стёклышки протереть, а потом ещё расскажу вам о друзьях своих.

1983

ЗАПАХ НАФТАЛИНА

I

В каждом городе есть старые люди. Старые люди живут в старых квартирах. В старых квартирах пахнет нафталином.

II

«Он приходит обычно перед программой «Время» – сказала она.

«Он заходит, вроде бы меня нет дома, или делает вид, что не замечает меня. Он проходит мимо кресла, в котором я сижу и смотрю телевизор, и идёт к шкафу. Он роется там, перебирает мои вещи, он ищет деньги, он не знает, что деньги лежат в другом месте.

Он поднимает кучу пыли, копается минут двадцать, а я делаю вид, что смотрю программу «Время», не дай Бог ему заметить, что я вижу и знаю, что он делает.

Он ведь и убить может».

III

Я сижу и слушаю Аркадию Раисовну.

Я расположился у старого круглого стола. Аркадия Раисовна полулежит на старой тахте, подложив под спину растрёпанные подушки. От них пахнет нафталином.

Над тахтой висит коврик, прохудившийся, заплатанный в нескольких местах. На нём изображена Спасская башня со звёздочкой на макушке, куранты, зубчатые стены Кремля, часть моста через реку.

От коврика тоже пахнет нафталином.

IV

«Но он ничего не находит в шкафу и тогда, представляешь, он снимает с плечиков какую-нибудь старенькую кофточку, шарфик, накидку или даже берёт галстук, оставшийся от Сени, он берет даже старые чулки, скрученные и мятые, и уносит их. Он берёт немного, каждый раз по чуть-чуть, но не дай Бог этому продолжаться долго, он всё от меня вынесет».

V

Справа от круглого столика стоит старый телевизор с маленьким экраном, на нём – фотография дяди Сени.

Телевизор покрывает тёмно-желтая накидка с коричневой бахромой. Бахрома свисает на экран.

Слева старый полинялый шкаф.

За моей спиной, у двери на балкон, горбатится то ли комод, то ли тумбочка. На тумбочке стоят медицинские склянки.

Внутри тумбочки лежат несколько томов Брема и справочники по физике и математике.

На шкафу много старых пожелтевших коробок из-под обуви. В них хранятся семейные альбомы.

VI

«Успокоитесь, тётя Рая, – говорю я, – Я пойду к соседу и скажу, чтобы он больше не приходил».

Тётя Рая кивает головой: «Пойди, пойди, Юра, скажи». Тут она испуганно вздрагивает.

«А если он тебе пообещает не ходить, а когда ты уйдёшь, он снова заявится?»

VII

В старых квартирах пахнет нафталином.

Люди хотят прогнать моль.

Моль и память – единоутробные сестры. Они поедают время. Они грызут износившиеся одежды, растаскивают по ниточкам ветхую материю.

Тот, кто боится смерти, должен оберегать старые вещи, должен класть в шкаф нафталин, и тогда не придётся покупать новые, и не будет он вместе с новыми вещами переходить в новые времена.

VIII

«Тётя Рая, – говорю я. – Хотите, я возьму с него расписку, что он не будет ходить и брать у вас вещи?»

Я понимаю всю нелепость подобного предложения. Идти к незнакомым людям и просить у них расписку в том, чтобы они не делали того, что они и так не делают.

Но тетя Рая больна и её необходимо успокоить.

Я встаю и иду к соседу.

IX

У каждого из нас есть свой сосед. Этот сосед никогда не разлучается с нами. Он всегда у нас за стеной. От первого дня и до последнего. Он бродит по своей комнате, и через стенку слышны его шаги, посапывание, а по ночам – скрип кровати.

Этот сосед – смерть.

Пока ты ещё не вырос, ты почти не сталкиваешься с ним. Тебе хватает пространства собственной комнаты.

Лишь изредка, пробегая по длинному коммунальному коридору, ты натыкаешься на соседа.

Ты уступаешь ему дорогу, и он молча проходит мимо на кухню.

Х

Я беру расписку у соседа. Он сидит вместе с семьей, и они смотрят программу «Время». Даже их кошка лежит перед телевизором и щурится на экран.

Телевизор у них новый и большой, а комната маленькая. Наверное, они ждут не дождутся, когда тётя умрёт, чтобы занять её комнату.

XI

«Она же совсем сумасшедшая, – говорит сосед. – Представьте, она решила, что я вроде бы тащу вещи из её шкафа.

Кому они нужны?

Ее нужно забрать в сумасшедший дом или отдать в дом престарелых».

Но я объясняю ситуацию, говорю, что взять её некуда и пока, чтоб она не боялась, нужно только подписать странную расписку.

Я долго прошу и сосед соглашается, хотя пожимает плечами.

XII

Он весьма занятен, этот сосед, живущий у тебя за стеной.

Ты сталкиваешься с ним всё чаще и чаще.

Сначала вы лишь здороваетесь в общем коридоре.

Затем начинаете разговаривать. У вас всё больше и больше общих тем, ведь ты становишься старше. И, наконец, наступает момент, когда сосед заходит в твою комнату и начинает брать твои вещи.

Он не боится запаха нафталина. Он даже любит этот запах. Он находит в нём что-то родственное себе.

XIII

Я возвращаюсь и отдаю тёте Рае расписку. Она её внимательно читает, затем благодарит меня и угощает чаем с ирисками.

У неё всегда много ирисок.

Я люблю пить чай у тети Раи и есть ириски.

Я люблю запах нафталина, старые вещи, в которых больше чистоты, чем в самых новых, блестящих от лака и полировки.

Мнe жалко тётю Раю.

К ней никто не ходит. Она больная и старая и с ней может случиться, что угодно.

Соседи у неё люди ненадёжные.

ХIV

Сосед заходит к тебе всё чаще и чаще.

Он выносит вещи, одну вещь за другой.

Если вначале он пытается скрыть это, прячет краденое под полы пиджака, то затем успокаивается, ведь ты всё равно не можешь ему помешать, ты бессилен что-либо сделать своему соседу, потому что ты знаешь – это твой сосед, и у каждого есть свой сосед, вы живёте бок о бок и никуда от этого не деться. Сосед будет ходить и ходить к тебе, он даже будет захаживать и посиживать у тебя, смотреть с тобой вместе программу «Время», а потом брать твои вещи из твоего шкафа и уносить их к себе. Он будет делать так, пока не перенесёт всё, что есть в шкафу. Тебе останутся только пустые внутренности шкафа и запах нафталина. Его сосед не унесёт.

Шкаф пустеет с каждым днём.

XV

Тётю Раю забрали в сумасшедший дом.

НЕМАЯ

В музыке всегда существует вступление. Нельзя войти в мелодию с середины, как нельзя умереть, а потом родиться. Можно услышать отрывок песни, но придётся прежде набрать в легкие воздух, чтоб потом запеть самому.

В жизни бывают мотивы, начинающиеся не с первого такта. Иногда – прямо с конца. Тогда не знаешь, что этому предшествовало, и становится страшно. Появляется загадка, под которой нет перевёрнутого вниз головой и взятого в скобки ответа. Детские журналы упрощали нам жизнь и до сих пор приходиться расплачиваться за желание сразу взглянуть на решение головоломки.

То, о чём я хочу рассказать, стало происходить со мной совсем недавно. Я не знаю, почему со мной – я ничем не лучше и не хуже других. Есть более глупые, есть более умные, есть просто – не такие. Почему же я вынужден расплачиваться не только за свои грехи, тоже, в сущности банальные и скучные, но и за чужие, и не только за чужие, но и за те, которых вообще не было. В чём дело? Не я придумал совесть и угрызения. Не я же и нарушил эти понятия. Что же происходит. Каждый день я жду этого и заранее вынимаю платок. Вечером он станет мокрым – от ожидания мой лоб покрывается потом, таким же, как у любого волнующегося человека.

Я знаю, что с каждой минутой это становится всё ближе, и реальнее, всё ощутимее, как будто уже слышны шаги – нет, только желание – пусть бы это были шаги за дверью, и тогда я всё смог бы объяснить тайной, сказкой, вдовушкой Анной с хрупкой и доброй душой, но это – не шаги, это – не хлопанье крыльев, это – не летучие мыши с чердака детства. Все проще и обыденней, и поэтому мне так страшно ждать, когда же произойдет это, мне страшно не только это, мне становятся страшны и реальные прошествия, равные этому по внешнему признаку.

Так происходит уже несколько вечеров. Только несколько вечеров происходит это, но мне кажется, что это происходило и раньше, что это будет происходить всегда, что это преследовало меня всю жизнь, что это стоит за спиной у каждого и каждый сталкивается с этим рано или поздно. Тогда у меня есть оправдание и я знаю, что не самый плохой человек на Земле, что другие такие же, как я, но почему тогда именно со мной и где причина этому?

Все, что я говорю, не оправдание, мне нечего оправдывать, моя жизнь – маленькая точечка в бесконечном многоточии бессмертия, и тем более я не хочу сваливать свою вину на чужие плечи. Даже не потому, что я могу пожалеть жертву своей трусости, но у меня просто нет вины, говорю я. Я могу закричать, заплакать, ударить себя в грудь, стать на колени, я готов поклясться всеми святыми, но я невиновен. Я не при чём. Я ничего не сделал такого, за что должен был бы расплачиваться. Иначе и не может быть. Я – один из многих, и если уж мы все виноваты – карай всех, карай сейчас же, без промедления. Откуда у Тебя любимчики для смертной казни и никуда не пригодные живунчики. Пусть все отвечают за мои поступки и тогда я отвечу за всех. Но я не знаю, за что должен отвечать, и почему именно я? Что это, случай? игра? насмешка? Но мне не смешно!

Прекратите! Перестаньте! Сейчас, сейчас, уже скоро произойдёт это. Это всегда происходит ближе к полночи, но с другой стороны, а радио уже заиграло двенадцать, значит, сейчас, сейчас я должен буду встать и я снова достаю платок и вытираю пот. Соленый. Страшный. Вот-вот. Повторится кошмар предыдущих: ночей, и снова я буду мучаться до утра, вспоминая, что же такого в жизни я сделал особенного, где же я согрешил, и кто заставляет меня расплачиваться за это, и кто это... но постойте, постойте, это уже началось – раздался первый

II

раздался паровозный гудок, причём исключительно в его воображении, и поезд тронулся, застучали колёса и зашевелились пассажира в сторону чаепития и сна.

Он сразу же достал билет и рубль восемь копеек – за постель и чай, ещё раз взглянул на соседей по купе; пошлого колхозника, двух баб, какого-то потёртого в командировках инженера и чуть приостановился, но не взглядом, а мыслями, на молодой девушке, сидящей у окна.

На ней была серая вязаная кофточка, которую она, видимо, стеснялась снять, хотя в вагоне было тепло и обещало стать жарко, простая тёмно-синяя юбка из достаточно грубой материи, сапоги на толстой подошве и уродливо-широком каблуке. В ушах виднелись серёжки, вернее, даже не серёжки, а маленькие светло-жёлтые, как пестики ромашек, кнопочки. Подвёрнутый низ вязаной серой шапочки окружали недлинные русые волосы. Всё выдавало в ней тихую провинциалку, и ему даже захотелось изменить свою достаточно вызывающую внешность, чтоб не выделяться среди этих простых людей, одетых так же просто и добротно, как просты и добротны их мысли.

Бабы о чём-то зашушукались, колхозник забрался на верхнюю боковую полку, не дожидаясь, пока проводница принесёт чай, и он тоже решил лечь на своё место – как раз хорошо будет видна сверху девушка, сидящая напротив.

Глядя на нее как бы украдкой, на её серьёзное лицо, тонкую, упругую даже в скромной некрасивой одежде, фигуру, ощущая, как глубоки и приятны её глаза, он проникся убеждением, то она – красавица.

«Да, она прекрасна той тихой и хорошей великой женственностью, столь хрупкой и в то же время сильной и гибкой, о которой только мечтают мужчины» – думал он и ожидал уже с нетерпением, когда принесут чай, чтобы сесть рядом и, если получится, заговорить, услышать её голос, он всегда представлял голос по внешнему виду человека, и её голос получился грустным и серебряным.

С одной стороны, он хотел заговорить с ней, но с другой боялся этого и немного смущался, потому что уж слишком разные были они, она – простая и милая, незамысловатая и в то же время таинственная молчаливой красотой, и он – начитанный и образованный человек, издавна подававший надежды на большое будущее, но ещё не достигший его то ли из-за ранней женитьбы, то ли просто из-за нежелания влезать в гущу жизни. О жене своей он почти никогда не думал, она была принадлежность дома, тем более что он, достаточно молодой и интересный мужчина, нравился не только ей, но сейчас, глядя на попутчицу, он все же не знал, о чём и как он станет с ней разговаривать, и не только потому, что она не из его круга, но ещё и из-за неясности самой цели разговора.

Он не мог верить в то, что способен и успеет сойтись с ней за столь короткий срок, тем более что с детства был приучен к прекрасному и не смешивал его с чувственным миром, кроме того, даже если бы это и случилось, вряд ли что-нибудь, кроме пошловатого в своей самодовольности смешка, вызвало бы потом воспоминание об этом приключении. Но её красота заслуживала большего и потом, он не чувствовал ещё вожделения, глядя на неё, а скорее, разливалась в нём грустная и тихая нежность.

Когда принесли чай, он спрыгнул с верхней полки, сразу же выложил на стол приготовленную мелочь и очутился как раз рядом с девушкой, которая уже приблизила стакан к губам и ласково дула на чай.

Он улыбнулся, сказал несколько незначительных фраз, и она улыбнулась в ответ. Это ободрило его, но тут вмешались бабы и ему пришлось говорить с ними о ценах на базаре и о том, как тяжело доставать нынче билеты на поезд. Но замолчать он не мог, так как молчала девушка, и если бы он присоединился к ней, то нить разговора разорвалась бы и даже дальнейшее связывание её на узелки вряд ли бы оживило молчание.

Затем бабы стали спрашивать друг друга, у него и у девушки, сколько стоит чай, и он ответил, что не знает, а девушка улыбнулась и пожала плечами. Бабы, охая и ахая, нашли, двадцать копеек и положили рядом с его монетами. Девушка положила пятнадцать, и почему-то он прочел в ее глазах тревогу.

Чай уже был почти допит, а он всё любовался искоса плавными и нежными, как красота её лица, движениями, изредка пробегая глазами по всей её фигуре и замечая, что у неё всё гармонично, соразмерно, и, должно быть, она прекрасна без этих скучных и серых тряпок, и хотя он представлял её не из сладострастных побуждений мальчишки, рассматривающего журнал мод, но вся его мужская сила приятно волновалась и он уже всё же подумывал о продолжении знакомства.

Пришла проводница, взяла деньги и принялась считать. Затем она дала сдачи – десять копеек – и бабы сразу же убрали их со стола. Он взглянул на девушку и его вновь поразила тревога в её глазах. Он вздрогнул было вначале, настолько она была красива, но эта тревога охладила его восхищение, тем более что одна из баб то ли заметила, то ли почувствовала волнение девушки, и тоже взглянула на неё.

Некоторое время они обменивались взглядами и в глазах девушки стояла такая просьба, такая тоска, что баба, видимо поняла. «Да она же немая!» – воскликнула она, и тот час же начала рыться в своих карманах. Вскоре она вытащила и собрала мелочью семь копеек – сдачу, причитавшеюся девушке, и протянула той – та бережно приняла монеты прозрачной и хрупкой ладонью, с благодарностью кивнула и вытащила свой кошелечек, который в её руках показался чем-то нежным и печальным – предметом не от мира сего, и опустила в него деньги. Затем она вздохнула, тревога в её глазах растворилась, и они наполнились серебряным, как и её голос, о котором он уже не думал, сиянием. Ее глаза светились спокойствием и признательностью.

Бабы снова охали и ахали, сокрушаясь, как же Бот мог так наградить человека, тем более такого красивого и гарного, жалели девушку, называли её «милая ты наша», предлагали ей пряники, а она сидела так же хрупко и прозрачно, и лицо её было прекрасно, и безмятежно, и она улыбалась нежно бабам и придвинувшемуся колхознику, который тоже вздыхал – как же это у такой дивчины такое несчастье.

Всё это время он сидел в стороне, не мог вмешаться в разговор, и до него очень медленно доходило, что она – немая, и что нет никакой возможности говорить с ней, и кроме жалости, даже не жалости, а нежности и зарождавшейся любви в нём находилось чувство стыда и ему было неловко, что он – один из многих, ничем не примечательный и эти – простые и непримечательные бабы, и колхозник, и даже потёртый инженер, сидящий сбоку с неизменной газетой, – все они могут разговаривать, произносить слова, шевелить и округлять губы, двигать послушным языком, смеяться и петь, а она, которая достойна всего этого более всех их, вынуждена молчать, быть в себе, и что у неё даже нет возможности почувствовать, как упруго отскакивает звук от напрягшегося языка и, задевая зубы, и, пройдясь по губам, выходит в мир, к другим людям, и становится вещью, предметом, и все знают о нем, о звуке, который рожден человеком.

Ему было больно и он не знал, как же оправдать то, что происходит, и у него пропало желание знакомиться с девушкой, потому что они были в неравном положении, так что он снова взобрался на полку и смотрел оттуда на девушку, которая ещё не собиралась ложиться. И чем больше он смотрел, тем более проникался её красотой, тем сильнее она входила в него всей собой, своим телом, лицом, глазами, одеждой, даже поворотом к окну, и ему казалось, что именно о такой женщине он мечтал всю жизнь, и что он уже никогда не встретит ничего подобного, и что надо что-то немедленно делать, как-то менять мир или звать её замуж, о жене он забыл и не вспоминал всё это время, и что всё это надо делать прямо сейчас, и тут же представил всю нелепость подобной сцены, ведь она даже не может ему ответить, разве что кивнуть, и её глаза стояли перед ним, они были большими, и в них жила тревога, и он не знал, как уберечь её от грубого мира, громадных мясистых колхозниц, серого инженера, грохочущего поезда, ночи за окном, он не знал, о чём и как с ней говорить, и тут же вспоминал, что она немая, немая – и это слово становилось стеной – немая – и он не знал, как её разрушить, и он даже не знал, кто её построил, и не мог понять – зачем? А ещё всё это время он находил в себе какое-то жужжание и поскребывание – это странное чувство жило в нём и, кажется, было покраснением от неловкости, наклоном головы от стыда, оттого, что он раньше мог думать о ней, как о других, и не только думать, но и представлять сцены, в которых она вела себя, как другие, и он вёл себя, как с другими – со всеми женщинами, и ему это нравилось, и ей это нравилось, и всё это бывало на самом деле раньше и приносило радость и наслаждение, бывало и будет возможно с другими женщинами, но не с ней, не с ней...

Ш

Это стало происходить недавно – несколько дней назад, и я думаю, что любой человек на моём месте отнёсся к этому так же, как и я, то есть вначале удивился, может быть, его даже рассмешило бы это, но потом озадачило и, видимо, испугало или заставило бы задуматься, кому это нужно и причём здесь он – тот, к кому звонят каждую ночь и когда поднимаешь трубку – там плачет ребёнок.

Теперь вы представляете, каково было мне, когда раздался после двенадцати телефонный звонок – причём каждый раз один звонок, и если не успеваешь к трубке, то надо ждать, пока снова через некоторое время раздастся звонок, снова один, и так до тех пор, пока не возьмёшь трубку.

Когда это произошло в первый раз, я удивился и немного испугался, потом решил, что меня разыгрывают, но дело в том, что плакал ребёнок, видимо, грудной и это не было подделкой. Я стал перебирать в памяти, представляете, насколько смешным было моё положение – босиком, в трусах и майке, ночью, только что с постели, с ещё колотящимся от волнения – что за ночной звонок? сердцем стоять, зажав трубку и слушать детский плач. И всё.

Так вот, я стал перебирать своих знакомых с грудными детьми. Моя жена, вернее, бывшая жена, растит сына, но ему уже одиннадцать лет, новых у неё пока нет, да и у всех моих друзей, одноклассников, сокурсников, сослуживцев – взрослые, ну, по крайнем мере, не грудные дети. Я бросил трубку и решил, что неудачная шутка предназначалась не мне.

На следующую ночь, после двенадцати, раздался звонок. Я уже знал, в чём дело, даже больше, я где-то в душе ожидал его, поэтому я снял трубку. На этот раз ребёнок плакал громче. Можно даже сказать, что он начинал потихоньку кричать. Я слушал его голос и постепенно, очень отдалённо, как бы приглушённо, улавливал сходство с одним моим воспоминанием. Но это мог быть только бред. Я снова бросил трубку.

Весь день я думал о своих любовницах, о тех милых женщинах, случайных и постоянных, которых встречал на своём пути, и понимал, что незаконнорожденный ребёнок мне не грозит. Если это не было уверенностью, то уж во всяком случае не вызывало беспокойства. Я знал их характеры, знал, что с большинством расстался задолго до этих дурацких звонков, знал, что те немногие, с которыми я встречался за последний год, либо не могут иметь детей, либо никогда не станут разыгрывать подобные сцены. Но что самое смешное, я почему-то был уверен, что звонки адресованы именно мне, и хотя ещё не мог объяснить, на чём основано моё убеждение, но начинал догадываться, и именно это больше всего мучило и страшило меня.

Значит, я всё-таки виновен, и значит, ничего не проходит просто так, и я должен отвечать за все, что сделал в этой жизни и даже за то, чего не делал, но о чём думал, и даже за то, о чём не думал, но мог подумать, потому что всё равно всё это был я, и ни один человек на свете не мог заменить меня и ответить за всё это вместо меня.

С каждой ночью плач ребёнка становился всё громче, требовательней, он срывался иногда на крик, и всё чаще переходил в крик, и я уже боялся, что могут быть другие звонки, и уже днём доставал носовой платок – когда я волнуюсь и жду чего-то, у меня на лбу выступает пот, и этот дикий крик становился с каждой ночью всё сильнее, пронзительней и страшнее, и я уже знаю, кто это кричит, чей это ребёнок.

Это мой сын. Это мой сын и сын немой.

У него такой же серебряный голос, как и у матери.

1984

Последние публикации:

Все публикации

Оставить свое мнение в гостевой книге

Поэзия Проза Литературная критика Библиотечка "эгоиста" Создан для блаженства Онтологические прогулки Искусство Жизнь как есть Лаборатория слова В дороге




© ТОПОС, 2001—2010


Поиск
Авторы
Архив
Фотоальбом
Гостевая
Форум-архив
О проекте
Карта сайта
Книги Топоса
Как купить книги
Реклама на Топосе

Для печати

Реклама на Топосе

поиск:

авторы
 А Б В
 Г Д Е
 Ж З И
 К Л М
 Н О П
 Р С Т
 У Ф Х
 Ц Ч Ш
 Э Ю Я