сегодня: 19/09/2019 Топос. Литературно-философский журнал. статья: 13/07/2005

Поэзия Проза Литературная критика Библиотечка "эгоиста" Создан для блаженства Онтологические прогулки Искусство Жизнь как есть Лаборатория слова В дороге

Проза

Настоящего нет

Главы из романа

Денис Савельев (13/07/05)

Начало

Продолжение

Здесь: она борется с голосами

Центр Москвы, Таганка, половина двенадцатого. Опасное время, опасное место. Мне быстрее нужно найти Свету, пока с ней ничего не случилось. Ругаю себя последними словами – как позволил ей уйти? Как не остановил? Пока приходил в себя от нахлынувшей ярости, она исчезла. Голова трещит, просто раскалывается. Злость на себя еще не прошла, но уже другая злость меня захлестывает – как она могла так поступить со мной? И печень болит. Нужно искать ее. Нужно найти. Во что бы то ни стало. Подхожу к автобусной остановке – ее нет. Главное – не паниковать. Раз, два, три, а в лесу растут грибы. Иду по улице, бросаюсь в подворотню, захожу в какое-то кафе. Ее нет нигде. Снова возвращаюсь к станции. Боже мой, что же я натворил… Раз, два, три, а в лесу растут грибы. Рождается догадка – она могла пойти к набережной. Бегу по улице, окрыленный надеждой. Бегу. Только бы она была там! Чувствую себя ужасно. Бегу – мне нельзя останавливаться. Внутри меня, там, в темноте, появляется что-то плохое. Бегу. Желудок тяжелый. И невыносимая боль справа. Мне нужно бежать. Я бегу. Раз, два, три, а в лесу растут грибы. Я заставляю себя бежать. Но вот что-то начинает выходить из-под моего контроля. Ноги останавливаются. Я не могу больше сделать ни шагу. Падаю на колени – не я падаю: мое тело рушится, – чувствую мерзлый асфальт под своими коленями. Меня начинает выворачивать наизнанку. И вот я вижу ее. Меня еще тошнит, я не могу остановиться – но я вижу ее впереди.

Она стоит возле гранитного парапета и смотрит на черную воду. Я поднимаюсь с колен, тихо подхожу к ней и пытаюсь обнять за плечо. Во рту – привкус желчи. Света, – начинаю я говорить, Светочка… Я хочу сказать: не надо больше ничего. Я хочу сказать ей: Светочка, поедем домой, и я буду тебя любить там. Я буду тебя любить до конца моей жизни, только пойдем сейчас со мной. Я хочу сказать: мы будем дома пить чай, вот увидишь – мы будем дома пить чай с малиновым вареньем и смеяться над собой – какие же мы были дураки. Но ничего этого я сказать не успеваю. Она скидывает мою руку со своего плеча. Она кричит мне: пошел вон. Она кричит мне: я не хочу тебя видеть. Она кричит мне: ты мне не нужен. Уходи. Она кричит мне: уходи, я тебя ненавижу. Я не знаю, что делать. Тяжело, очень тяжело держать себя в руках. Но я пытаюсь.

Я пытаюсь. Я говорю ей: Светочка, все это пройдет, вот увидишь. Я говорю ей: все это пройдет, вот увидишь. Она плачет и кричит мне в лицо – уходи, я тебя ненавижу. А я плачу и кричу: все это пройдет, Светочка, вот увидишь. Почему же мы мучим себя? Зачем? Я знаю нечто, и это знание позволяет мне унижаться все больше и больше. Я знаю, что никогда не прощу ей эту ночь. И поэтому говорю ей снова и снова: Светочка, поедем домой. Светочка меня не слышит. Она находится сейчас в каком-то своем потустороннем мире. В том мире ей никто не может помочь. Она борется с бесами. Она борется с привкусом ацетона во рту. Она борется с голосами, которые борются между собой в ее голове. Ей тяжело, я вижу это. И вдруг она говорит мне: я хочу пить. И я больше не слышу в ее голосе ноток ненависти. Этот момент нужно использовать. Но нужно использовать его очень аккуратно, иначе она обрушится на меня с двойной ненавистью. Я хочу пить, говорит она. И я ей отвечаю: пойдем купим тебе минералки. Я стараюсь сказать это легко и бодро, как будто не было между нами двух часов взаимных оскорблений, как будто не было между нами ненависти, которая сжигает нас изнутри. Пойдем купим тебе минералки, говорю я и беру ее за руку. Она позволяет мне взять себя за руку. Кажется, близок конец. Я стараюсь сдержать свое ликование.

Мы неспешным шагом идем к метро. Я боюсь говорить, я не знаю, как начать, но я знаю, что мне ни в коем случае нельзя молчать. И я говорю: давай мы сейчас купим тебе минералки, а потом погуляем немного по набережной. Мне совсем не хочется возвращаться на эту чертову набережную, но я не должен, я ни в коем случае не должен звать ее сейчас домой, иначе нам придется начинать все с самого начала. Тайком окидываю ее взглядом – поверила ли моему голосу? Давай погуляем, отвечает она. Я подхожу к ларьку и покупаю минеральную воду. И мы снова идем на набережную.

Мы гуляем по набережной. Свете становится лучше. Она больше не требует от меня ничего. Но я знаю, это временное затишье. Скоро она окончательно отрезвеет, и тогда может начаться второй этап истерики, но теперь направлена она будет уже не на меня. Она будет раскаиваться, она будет унижаться, она будет говорить – что же я наделала, Денисочка, ведь ты, наверное, никогда меня не простишь. Да, я не прощу ее. Я бы хотел ее простить, но не могу. Больше не могу – как она не может отменить свои приступы. Мы просто живем с этим – с ее истериками и моим не-прощением.

Эта наша обычная история. Она случается раз в 2 месяца, не реже. У Светы невроз. У Светы приступы маниакально-депрессивного психоза. У Светы… да черт знает, в конце концов, как это называется. Может, истерия? Приступы ее неизбежны. И подобно тому, как опытный метеоролог угадывает начало бури за несколько часов по каким-то только ему одному известным признакам, я научился безошибочно угадывать начало Светиных припадков не позднее, чем за сутки до их наступления. Истерики ей необходимы, физически необходимы. Как предотвращать их, я нее знаю. В самом начале нашей совместной жизни я пытался с этим бороться. Я пытался ей внушить, что она абсолютно здорова и не должна идти на поводу своих непостоянных желаний. И это всегда было причиной истерики. Потом я пытался объяснить ей, что она больна, и ей требуется помощь специалиста. И это всегда было причиной истерики. Затем я пытался делать вид, что ничего особенного не происходит. И это всегда было причиной истерики. Теперь, когда приходит срок и истерика начинает исподволь нашептывать Свете только им двоим известные секреты, я включаюсь в игру. Все равно, вся эта ненавистная мне драматургия разыгрывается для меня. Я и зритель, и участник. Зачем же делать вид, что не происходит ничего необычного? Дома я уговариваю ее отпереть дверь ванны, в которой она хочет топиться, или вырываю из рук Светланы веревку, на которой она хочет вешаться. Здесь, в центре Москвы, я должен быть с нею рядом, чтобы она не бросилась под колеса автомобиля, или не одарила собой завсегдатая таганских притонов. Я знаю, не будь сейчас меня рядом, возможно, ничего бы и не произошло. В девяносто девяти случаях, действительно, ничего не произойдет. Но в сотый раз – произойдет катастрофа. Я не могу рисковать.

Идем по набережной. Теперь я стараюсь поменьше говорить. Светлана уже начала осознавать, что произошло, и мне лучше ей не мешать. Я даже иду не вровень с ней, а на расстоянии двух-трех шагов позади нее – не хочу лишний раз попадать в поле ее зрения. Света отглатывает минералку маленькими глотками и бормочет себе что-то под нос. Через полчаса пойдет последняя электричка на Железку, но я не могу сказать об этом Свете. Я могу только идти за ней и ждать, когда она сама вспомнит про то, что нам нужно возвращаться домой. Больше я не могу ничего. И она вспоминает, она говорит мне: Денисочка, поедем домой, я больше не могу здесь, ненавижу это место. Поедем, говорю я. Чувствую – все позади. Я устал, я очень сильно устал.

В метро она пытается прижиматься ко мне, но мне трудно быть сейчас рядом с ней. Я отдаляю себя от нее. Стараюсь идти на расстоянии, молчу, хмурю брови и часто смотрю на часы. Света говорит: Денисочка, что же я натворила, Денисочка, прости меня. Она опять достает носовой платок и начинает вытирать ранку на моей щеке. Она говорит: Денисочка, прости меня, если можешь. Я молчу. Больше всего меня выводит из себя то, что я знал, что так все и будет. Думаю: как она могла так поступить со мной? Знаю, что не должен так думать – она же не в состоянии управлять собой, – знаю и все равно думаю. Думаю и молчу.

Приезжаем на Курский вокзал. Там, где днем не кончался людской поток, теперь как-то особенно пустынно. Ветер метет по земле обрывки газет, рекламные листовки и измятые билеты на пригородные поезда. Возле входа кучкуется, прижавшись друг к другу, стайка бомжей. Вечно пьяные, расхристанные, орущие и дерущиеся днем – когда наступает ночь, они жмутся друг к дружке, потому что иначе им здесь не выжить. Пробегаем быстро мимо них – нам нужно успеть на электричку. Бежим мимо турникетов, мимо контролеров, бежим к платформе: стоит поезд, я вижу его, я чувствую каждой клеткой своего организма, что двери вагонов вот-вот закроются. И они закрываются – прямо перед моим носом. Черт! – я не могу сдержать себя и со всей силы ударяю кулаком по железной двери. Но правда жизни оказывается всегда неожиданнее инерции сюжета. Железные двери снова открываются на несколько секунд, и мы успеваем вскочить в вагон. Едем домой. Я больше не могу злиться на Свету – мне жалко ее. Ей и в самом деле очень плохо. Она всю дорогу ревет у меня на плече в пустом вагоне.

Переступаем порог своей квартиры в половине третьего. До пяти утра Света валяется в ванне и ревет в голос, а я ее успокаиваю. Теперь уже точно все кончено. Какое-то время мы будем жить спокойно. Будем любить друг друга. Но я знаю: время ненависти еще к нам вернется.

Там: девушка Юлия варит кофе

В мастерскую Славы Житкова можно приносить только портвейн. Слава Житков не пьет водку, Слава Житков художник. Лет двадцать назад у него была выставка в области, на которую обратило внимание партийное руководство. Молодого художника назвали сюрреалистом и долго травили в областной прессе. Ранний успех поломал ему всю жизнь. За него заступились московские диссиденты, вражеские голоса нарекли Житкова таежным Рембрандтом. Слава был молод и легко поверил тем, кто вился вокруг него, кто таскал его по подвалам и мансардам. Теперь у него самого есть такая мансарда. Перед очередными выборами один из кандидатов в мэры Юльхора подарил Житкову мастерскую. В поселке было два очага культуры – известный художник Слава Житков и сводный хор. Пенсионеры репетировали в подвале Дома культуры деятелей лесной промышленности, а вот областная знаменитость Житков своей мастерской не имел. Вот претендент на мэрское кресло и показал, что он не чужд культуры, это, однако, не помогло ему занять пост главы поселка.

В мансарде Слава Житков пытается писать маслом. Но писать маслом ему уже давно не интересно, он это делает больше по инерции. Ему вообще мало что интересно, кроме пустых, ничего не значащих разговоров под хороший портвейн. Впрочем, временами на Славу Житкова нападает такая тоска, что и портвейн его не утешает. Жизнь кажется проигранной по всей статьям. И даже бабы не радуют Славу в такие моменты. А баб у Славы много. Любит Слава баб, а бабы любят его. Приходят в гости со своей выпивкой – разумеется, без водки, Слава Житков водку на дух не переносит, – пьют, поют, танцуют на столах. Ночуют тоже. Иногда по очереди, иногда и все вместе.

Аля часто бывает у Славы, Аля советуется с ним по поводу ремонта, который планирует провести в своей квартире. Аля хочет сделать гостиную в японском духе – с шелками, с фонарями, с ширмами. Она, пожалуй, единственная из подруг Славы Житкова, которая не приносит с собой портвейн. Вместо портвейна она приносит с собой сыр, сырокопченую колбасу и банку консервированных маслин. Она долго стоит на пороге его мансарды и стучит своим кулачком в деревянную дверь с облупившейся бежевой краской. Наконец, Слава открывает ей, из одежды на нем нет ничего, кроме джинсов. Он стоит босиком на голом полу и немного покачивается из стороны в сторону. Слава небрит, на его дряблой шее малиново-синее пятно. Слава смотрит на Алю потом улыбается своим щербатым ртом, машет головой – заходи.

На мансарде у Славы девушка Юлия варит кофе. Аля здоровается с ней, словно знает ее много лет, хотя на самом деле встречает ее впервые, – Аля здоровается с ней и кладет пакет на стол. Пока девушка Юля выкладывает из пакета сыр, сырокопченую колбасу и банку консервированных маслин, Слава разливает портвейн в чайные кружки и подносит одну кружку Але. Он говорит Але: все цветешь? – он кладет свою руку на ее талию. Но Аля уклоняется от этого объятия, ей нужно показать, что Слава не имеет ни какого права обнимать ее за талию. Слава Житков не настаивает. Он выпивает залпом портвейн и ставит стакан на стол.

Потом Слава, Аля и девушка Юля переходят в студию. Мольберт, накрытый мешковиной и похожий на скелет доисторического животного, стоит в самом углу студии. Здесь пахнет пылью, здесь пахнет дешевым мужским одеколоном, здесь пахнет мужским потом. Аля садится в единственное кресло, Слава, мурлыкая негромко какую-то мелодию, подходит к подоконнику, и девушке Юле ничего другого не остается как сесть на продавленный диван, усыпанный хлебными крошками и сигаретным пеплом. Бутылка портвейна стоит на полу, в центре студии. Да, говорит Слава, бежевый цвет будет лучше. Бежевый цвет будет лучше, только это должен быть светлый-светлый бежевый, почти белый, добавляет он. Девушка Юля пытается поддержать разговор и начинает жаловаться Але на то, что Слава очень редко стал заниматься живописью. Аля не обращает на ее слова никакого внимания, Слава же покровительственно замечает – Лапонька, пока ты не пришла, мы говорили не о живописи, а о ремонте в квартире Алечки. Девушка Юля не слышит его слов, или делает вид, что не слышит, и продолжает, обращаясь к Але, – он много времени тратит на халтуру, на какие-то дурацкие вывески для магазинов и парикмахерских, а я говорю ему, что я могу прокормить нас обоих, лишь бы он рисовал. Аля перебивает ее – а кем вы работаете, Юлечка? Теперь уже очередь девушки Юлии игнорировать слова Али. Слава закуривает сигарету и распахивает окно. За окном черте что твориться. Какая там погода? Какое время года? Какое время суток? Неважно. Аля поднимается и говорит, ну ладно, я, пожалуй, пойду. Она и сама не понимает, зачем она сюда пришла. Ей становится даже стыдно за свой приход. Стыдно сейчас, но не было стыдно еще каких-то шесть месяцев назад.

Шесть месяцев назад она была готова умереть ради Славы Житкова. Однажды она выпила все свои противозачаточные таблетки, но наутро с ней ничего не случилось, кроме расстройства желудка. Шесть месяцев назад Аля не могла смириться с бесчисленными бабами Славы, а теперь спокойно может сидеть в присутствии одной из них. Она спокойно сидит и смотрит на девушку Юлю даже с какой-то жалостью. Слава говорит – я выйду тебя проводить, и Аля отвечает ему – если только до прихожей. В прихожей он помогает ей надеть теплый кожаный плащ, Аля нагибается, чтобы надеть замшевые сапожки, и чувствует руку Славы на своем бедре. Как ни в чем не бывало, она поднимается и открывает дверь прихожей, впереди крутая лестница. Аля делает шаг, потом еще. В этой кромешной тьме нужно быть очень осторожной, чтобы не сломать себе шею. Следом за ней на лестницу выбегает Слава. На нем по-прежнему нет ничего, кроме джинсов. Босиком он догоняет Алю, он пытается развернуть ее к себе, но Аля не дается, она быстро сбегает вниз, она думает сейчас о том, что неплохо было бы все-таки найти себе работу.

Недалеко от своего дома она заходит в магазин, чтобы купить пачку сигарет. Роется в сумочке, долго извлекает из складок и швов мелочь (дурная привычка – бросать сдачу в сумку, а не в кошелек). Нужно, наконец, признаться, той жизни больше не будет. Нужно идти работать, нужно открыть свое дело, черт его побери, нужно зарабатывать бабки. Никто не придет и не даст тебе столько, сколько тебе надо. Улыбается зевающему продавцу и врет ему прямо в глаза – не хватает всего лишь пары рублей, вот все, что есть, забыла дома кошелек. Продавец не считает металлические кругляшки – ссыплет все в кассу и кидает на прилавок пачку американских с фильтром.

Возле подъезда ее окликает знакомый голос. Аля оборачивается, возле машины стоит Математик. Подходит к ней и берет ее за руку. Поднимаются по ступенькам в ее квартиру. Аля проходит на кухню и включает чайник. Математик идет вслед за ней, садиться на табуретку и закуривает сигарету. Он трезв и, кажется, чем-то озабочен. Аля садится напротив него. В углу горит торшер, негромко работает холодильник. Чайник начинает свистеть, Аля выключает его и разливает кипяток в чашки, потом доливает в чашки заварку из маленького заварочного чайника. Математик говорит – ты заразила меня болезнью. Он стряхивает сигаретный пепел в пепельницу, и говорит – ты заразила меня сифилисом. Аля не знает ничего, у нее в голове мелькают картинки детства. Я болен сифилисом, говорит Математик и кидает свою чашку в стену. Аля начинает смеяться беззвучным смехом, похожим на кашель. Математик тащит Алю в комнату и кидает ее на диван. Он кричит – ты понимаешь, что ты натворила? Аля продолжает смеяться. Ты понимаешь, что ты натворила? Он подходит к ней и откидывает подол юбки. На Але белые трусы, белые, как у школьницы. Она перестает смеяться. Але становится страшно. Сергей, она говорит, Сергей, не надо этого делать. Ей становится очень страшно. Математик задирает свой свитер и расстегивает ремень на джинсах. Сергей, говорит Аля, не надо этого делать. Он вытаскивает ремень из своих джинсов и начинает ее бить по ягодицам.

Когда он заканчивает, Але лежит на диване без сил. Ее задница исполосована ремнем Сергея, лоб потный. Математик говорит, я пойду поставлю чайник. Пока он возится на кухне, Аля встает и идет умываться. В туалете она долго смотрится в зеркало, она вытирает мокрое лицо, она кусает полотенце изо всех сил, чтобы не закричать. Потом она выходит из туалета и идет на кухню.

Она садиться напротив Математика и говорит, зачем ты это сделал? Она говорит ему, а если это не я? Она говорит ему – я убеждена, что это не я. И Математик отвечает, тогда я извинюсь перед тобой. Я знаю, ты сможешь меня простить, говорит он.

За окном темно. Пар идет от горячего чая. Кипяток обжигает горло. Аля не мигая смотрит на кончик своей сигареты. Скоро будет ночь. Скоро все изменится.

Здесь: на днях выпал снег, но тут же растаял

И снова суббота, и снова похмелье. Не у меня, у Светы. Она не умеет пить, пьет редко, но если уж напивается, всегда случается что-то нехорошее. Рано утром я слышал, как она встала и, бормоча что-то себе под нос, поползла в туалет. Там пробыла до самого моего подъема – рвало ее.

Встаю с большой неохотой. Даже вспоминать не хочу, что было накануне. Знаю, что и Свете об этом вспоминать неохота – и от этого еще хуже мне становиться, много хуже. Но пересиливаю себя: чем дольше откладываешь начало дня, тем хуже он будет.

В коридоре встречаю Свету, она выходит из туалета. На меня даже не смотрит – быстренько запрыгнула в постель, укрылась с головой одеялом. Иду умываться, и вдруг застываю перед зеркалом. Иногда это на меня находит – и всегда, словно в первый раз. Только потом, спустя минуту, вдруг вспоминаю, что это уже было со мной. А что было? Что есть? Кажется мне, что это не я стою перед зеркалом, другой кто-то стоит. Не узнаю себя. Живешь ты как-то, думаешь о чем-то – сидишь, допустим, на лавочке в парке, разговариваешь с собеседником, или даже сам с собой, потом идешь по улице, долго-долго идешь, заходишь в магазин, чтобы купить хлеба, покупаешь хлеб, получаешь сдачу и выходишь из магазина, приходишь домой, идешь умыться в ванную комнату и… Это похоже на удар чем-то тяжелым по голове. Ты видишь свое отражение, и это отражение совсем не похоже на то, что ты ожидал увидеть. Ты воспринимал себя иначе все это время – и когда сидел на скамейке, и когда шел по улице, и когда покупал в магазине хлеб. Ты был другим и думал, что посторонние воспринимают тебя так же, как воспринимаешь себя ты сам. Но они воспринимают тебя иначе. Иначе, нежели воспринимаешь изнутри себя сам, воспринимает тебя зеркало. И какое восприятие ложное – вот, вопрос, на который ты ищешь ответ. Какое? Ты уже близок к разгадке, она где-то рядом, вот-вот, еще мгновение, еще долю секунды – и ты поймешь все, ты поймешь, кто ты есть на самом деле, кто ты… И в этот самый момент ты вспоминаешь, что это уже было с тобой. Неужели дежавю? Нет, нет, нет – это тебе не кажется, ты, действительно стоял уже перед этим зеркалом и не узнавал себя. Много, очень много раз.

Возвращаюсь в комнату. Ты меня ненавидишь? – спрашивает Света из-под одеяла. Я кладу руку на одеяло. Совсем неохота ничего говорить. И кроме всего прочего, я помню – все, что я скажу, может быть обращено против меня. У меня живот болит, говорю. Говорю это, чтобы она встала с постели и поискала какие-нибудь таблетки. Знаю, что ей этого очень не хочется, но чем дольше она будет лежать, тем хуже ей будет становиться. Света поднимается с постели и переползает на кухню. Я остаюсь в комнате один. Включаю телевизор и начинаю смотреть продолжение сериала о жизни павианов. Золотой Мальчик уже вырос, у него есть свой гарем. Про Сломанного Пальца речь совсем не заходит, как будто его и не было никогда. Что произошло с гаремом? По обрывкам информации догадываюсь, что гарем Сломанного Пальца полностью перешел под опеку Золотого Мальчика, когда старый вожак совсем лишился сил, а значит и своего влияния. Что случилось со Сломанным Пальцем – умер? был изгнан? растерзали его леопарды? или он доживает свой век в одиночестве и тоске?

На кухне – тишина. Натягиваю джинсы, свитер прямо на голое тело, иду на кухню. Света спит. Руки раскиданы по столу, положила на руки голову и уснула. Вставай, говорю, пойдем на улицу гулять. Света поднимает голову, на ее лбу складка. Отлежала. Пойдем гулять, говорю, тебе это поможет. Она не хочет идти, я это вижу. Но я настойчив, и это видит она, кроме того – она чувствует себя виноватой, поэтому спорить со мной не станет. Неохотно поднимается и идет в комнату собираться. Я остаюсь на кухне. Закуриваю сигарету и подхожу к окну. На улице солнечно. Видимо, последний солнечный день в этом году. Осень берет свое, листья облетели, деревья стоят голые, черные как смоль. На днях выпадал снег, но тут же растаял. Сейчас от этого снега не осталось никаких следов. Словно его и не было.

На кухню приходит Света, разводит руки в стороны, показывает своим видом – я собралась. Киваю в ответ – хорошо, мол, пойдем. В коридоре накидываем куртки-ветровки, зашнуровываем ботинки. Закрываем железную дверь на ключ, на два тугих оборота.

Я уверенно иду по улице. Света на несколько шагов отстает от меня. Вчера мы точно так же возвращались домой. Еле-еле успели на последнюю электричку. Мы идем по краю проезжей части. Вдоль обочины – черные лужи. Асфальт мокрый и грязный. Изредка проезжает автомобиль и обдает нас волной брызг. Но обращать на автомобили внимание совсем не хочется. Все равно уже.

Отошли уже достаточно далеко, сейчас минуем вот эти окраинные дома, и начнутся поля. Там, подальше, протекает маленький ручей, вот туда мы и направляемся. Сворачиваю с дороги на тропинку. Сухая осока доходит мне по пояс, еще недавно она была мокрая, но солнце уже успело высушить ее. Идти среди этой травы приятно и легко. Останавливаюсь на пустыре и жду Свету. Она, словно сомнамбула, идет неуверенно, покачиваясь из стороны в сторону. Когда она ровняется со мной, я снова выхожу на тропинку.

Еще немного и мы выйдем к поляне. Я был на ней раньше. Однажды поссорились со Светой, я в сердцах хлопнул дверью и услышал вдогонку – иди проветрись, козел. Шел по тропинке, и вышел на поляну. Сидел возле потухшего кострища, курил и изо всех сил старался забыть то, что сказала мне Света. Сейчас мы идем к этому кострищу вместе; нам обоим нужно постараться забыть о том, что было.

Вот и пришли. Я сажусь на поваленное бревно и закуриваю. Света стоит и мнется в нерешительности на расстоянии трех шагов от меня. Садись, говорю и хлопаю ладошкой по бревну, в ногах правды нет. Света садится рядом. И говорит негромко: мне очень тяжело жить, – и еще говорит, – Денис, я не знаю, как мне жить дальше.

Погода постепенно меняется. Солнце скрылось за облаками, задул холодный северный ветер. Болит печень. Я бросаю окурок под ноги, на опавшие листья и затаптываю его каблуком. Света говорит – я хочу домой, в Самару. Домой. Домой, повторяю я.

У Светы, как и у меня, нет никакого дома. Под словом «дом» она имеет в виду квартиру бабушки в Самаре, в которой выросла и из которой уехала в Москву. И этой квартиры у нее больше нет, она давно принадлежит другим людям.

Домой, говорю я, я тоже домой хочу, на Север. Я хочу вернуться в дом, в котором вырос и которого больше тоже нет. Он разрушен, уничтожен, теперь на его месте – тундра, словно и не было его никогда, дома. Мне вдруг стало очень охота рассказать ей о доме, и не только о доме, о жизни своей на Севере, о зиме бесконечной, холодной и темной. Но какие слова мне найти, чтобы рассказать это? У нас был хороший финский дом, говорю я, я тебе не рассказывал? Света отрицательно мотает головой, и я продолжаю. У нас был хороший финский дом. Мы жили в шахтерском поселке под Воркутой. Наш дом был окраинный, стоял на отшибе – почти в самой тундре. А тундра осенью, Света, ты даже не представляешь, тундра осенью очень красивая. Я никогда не видел ничего красивее, чем тундра осенью. Мне иногда снится Север, Света, мне часто снится Север. Вот надо же, мы с тобой женаты уже пять лет, ближе тебя у меня никого нет, а ты и не знаешь о том, что мне по ночам часто снится Север. А ведь однажды он меня чуть не погубил, проклятый Север. Я тебе не рассказывал, как я попал в буран? Нет? Пошел на лыжах зимой в тундру. Один. Петли на зайца у меня стояли. Буран два дня был, а потом вдруг распогодилось. Я знал, буран не кончился еще, я знал – это временное затишье. Думал – успею. Час в одну сторону, час – в другую. Я ведь на лыжах хорошо ходил, с раннего детства на них ходил. К тому же – не забывай – дом наш в самой тундре стоял, до петель моих рукой, кажется, подать. Встал на лыжи – пошел. И только от дома отошел – снег повалил снова, руку вытянешь, а перчатки не видно. Повернул назад, а следа от лыж уже нет, снегом его занесло. Пошел по интуиции – к поселку-то, думаю, все равно выйду. А в буран так нельзя. Самоуверенность в тундре много бед натворила. Нужно было под холмом в кустарник забиться и переждать. Час ходил, потом плутать стал. Когда уже совсем из сил выбился, вышел прямо на промтоварный магазин, то есть с противоположной стороны поселка. И то – радость. Ведь испугался до смерти, у нас годом раньше как раз вот так вот один паренек замерз в тундре – ушел и в буран попал. Всей школой искали, на десять километров все облазили, каждый кустик проверили, каждый холмик, а нашли возле самого поселка, в десяти шагах от гаража немца Эрфурта. Э-э-эх, ведь и про Эрфурта рассказать надо, но когда здесь успеть-то, когда? Про дом же я говорю тебе, про дом. Ты знаешь, что такое «финский дом»? Внешне он совсем не похож на живописные деревенские дома – с резными наличниками, крашеные ярко и броско. «Финский дом» – это сборная деревянная коробка, обитая рейкой и крытая рубероидом. И мыши в нем живут – в подполе и на чердаке. И печь стоит на кухне, не «русская», а маленькая такая, кирпичная. Углем она топится, а уголь – в коридоре, в ларе хранится.

Вот так я говорю Свете, а Света меня слушает. Слушает меня Света – слушает, слушает, слушает. Хотя нет, никто меня не слушает, на самом деле, потому что я ничего никому не говорю. У меня, кстати, правый глаз не видит ничего. И нос сломан. Я об этом уже говорил? Так это не беда, я не литературу тут пишу. Я перестал интересоваться литературой после того, как закончил Литинститут, теперь меня интересует только собственная жизнь, собственная жизнь и жизнь Светы – больше ничто. Я и Света – вот все, что меня заботит. Слышишь это, Светлана? Слышишь меня, деточка моя? Нет, она меня не слышит. Она сидит на поваленном бревне рядом со мной, пока я записываю в свой блокнот то, что хотел ей рассказать о доме, в котором вырос. Хотел, но так и не рассказал. Я кладу блокнот во внутренний карман куртки и говорю: мне тоже очень тяжело жить И еще говорю, – Света, я не знаю, как мне жить дальше.

Потом встаю с бревна и подхожу к ней. Она запускает свою руку мне под куртку, под свитер, под рубашку. Она гладит мой живот. Все еще болит – спрашивает? Бедненький.

Там: нельзя есть кроликов

Тогда, осенью прошлого года, с Цыганком что-то случилось, это заметили даже на работе, в РЭУ-9. Ты влюбился, подшучивали над ним слесаря и операторши. Он отнекивался как мог. Каждый день он являлся к Алевтине и проводил весь вечер, пялясь в ее телевизор. В первый раз она его не впустила, четыре часа он просидел на лестничной площадке перед ее дверью. Проходя мимо него, жильцы еле заметно улыбались. Наконец, Аля сжалилась над ним, впустила его в квартиру и спросила, в чем дело. Ничего толкового ответить на этот вопрос Семен не мог. Ну, ладно, малыш, сказала она, не плачь. С тех пор он являлся к ней каждый день.

В субботу он был у нее уже в девять утра. Алевтина расхаживала по квартире в легком коротком халатике, только что она закончила делать гимнастику. Крикнула ему из ванной – Семен, поставь чайник, пожалуйста.

Цыганок поднялся из глубокого кожаного кресла и пошел на кухню. Он хотел бы стать хозяином этой квартиры, хотел бы стать хозяином ее нынешней хозяйки. Он включил электрический чайник, сел на табуретку и поковырялся в носу. За окном осень, и надо искать хорошую работу. В детстве у них на двоих был велосипед «Сура», крутой такой велик, в детстве дрались из-за него с братом. А брата больше нет.

Вышла Аля. Волосы у нее мокрые, она принимала душ. Все-таки она самая красивая девушка, которую он когда-либо видел.

Аля села на соседнюю табуретку и поставила рядом с собой пепельницу. Она курит длинные дамские сигареты, а подмышки тщательно бреет, он подметил это в прошлый раз, когда на ней была короткая летняя майка. Очень легко поверить, что она свободно говорит по-французски, но она не говорит по-французски.

Стали пить чай, Семен старался не смотреть на нее слишком часто. Он чувствовал запах ее тела, перемешанный с запахом лавандового шампуня и косметического крема. Удивительно и смешно, ведь она тоже ходит в туалет, и делает там то же самое, что делает там он. А, может быть, на пальце левой ноги у нее даже есть бородавка.

Значит, ты согласен? – спросила она его. Он согласен сопровождать ее куда угодно. Ты согласен? – спросила она. Отвечай мне – ты согласен? Да, сказал Семен.

Они допили чай и вышли в коридор. Семен тогда был доволен жизнью, кажется, впервые за всю неделю. Зашнуровывая ботинки, он касался своим бедром ее бедра.

На улице Аля взяла его под руку. Скоро выпадет снег. Семен думает – как скоро она ему отдастся. Встречные люди с удивлением смотрят на них, потом долго провожают их глазами. В руке Цыганок держит большую хозяйственную сумку, которую в коридоре вручила ему Аля. На обратном пути они должны зайти на рынок. У нее дома закончились овощи, закончилось растительное масло и сахар. А еще она хочет купить спаржу у корейцев. Они лучше всех готовят спаржу, эти узкоглазые повара, щебечущие на своем воробьином языке. Да, быть живым – это не так уж и плохо.

Листья на ветках, там, где они еще остались, высохли и свернулись в трубочки. Встречный ветер пахнет сырой землей и дымом. Возле общажной помойки сидят трое бичей и греются возле костра. Аля не смотрит в их сторону, они же пялятся на нее во все глаза, потом о чем-то негромко переговариваются и начинают хихикать. Семен почти уверен, что они говорят о ней, мол, неплохо бы такую штучку, а? Он злится на них и даже сжимает от злости кулаки.

Но вот они и пришли – КВД, кожно-венерический диспансер. Цыганок не маленький, он знает, зачем сюда ходят. Весь поселок знает. Но у Али здесь другие дела. Подружке надо должок занести – она врачом здесь работает. Разве можно ей не верить? Да разве можно допустить, что у нее здесь могут быть другие дела? Он остается ждать ее в вестибюле на первом этаже. Садится в кресло, берет в руки оставленную кем-то газету. Кругом тишина, словно ни единой души в здании нет. Где-то на втором этаже гулко цокают каблучки женских туфелек. Здесь можно умереть от одиночества. И, кажется, этого никто не заметит.

В газетах пишут новости и мнения. Газеты имитируют жизнь. Семен не сильно интересуется всеми этими вещами, просто ему скучно сидеть просто так – вот он и читает старательно газету, читает все подряд – даже имена корреспондентов и подписи под фотографиями.

На соседнее кресло опускается молодой прыщавый паренек. Откуда он взялся? Нагловатый такой. И лицо незнакомое. Спрашивает так легко – у тебя что? Как будто у Цыганка что-то и в самом деле не в порядке, как будто здесь иначе и быть не может. Ничего, ответил, я так, по делам – и газету обратно на стол бросил. Да ладно тебе, не хочешь – не говори, мне-то какое дело. Паренек насупился. В молчанку стали играть. Потом прыщавый не вытерпел, стал хвастать – я уже второй раз здесь, не дрейфь, все обойдется.

Наконец, по лестнице спускается Аля и направляется к нему. Между ними еще почтительное расстояние, но Семен не обращает на это внимания – он смотрит прямо ей в глаза и широко улыбается. Аля подходит к нему. Пойдем, говорит она.

Аля светится счастьем. Она смотрит на Семена и улыбается ему так, как никогда еще не улыбалась. И Цыганок уверен: сегодня он будет спать в ее постели – с чертом об заклад биться готов – такая уверенность на него нахлынула!

Что с тобой – спросил ее уже на улице? Покрытые тонкой корочкой льда лужицы трещат под их ногами. Аля молчит, потом начинает смеяться чему-то своему, будто Семена здесь и нет. Ты думаешь, что на свете ты одна? – спрашивает ее Семен. Я ничего не думаю, отвечает она. Потом останавливается, поворачивает его лицо к себе и целует прямо в губы.

Они идут, держась за руки, как школьники, и это очень приятно – идти так с нею за руку. И приятно, что на голом мерзлом асфальте каблучки ее цокают, как копытца.

Аля ускоряет шаг. Семен всю дорогу вынужден ее догонять. Возле продовольственного рынка она снова сбавляет шаг.

Сначала они покупают в палатке растительное масло и сахар, потом идут в овощные ряды. Аля долго выбирает картофель получше, выбирает морковь и лук. Старые тучные торговки пытаются ей угодить. Они наперебой расхваливают свои овощи – покупателей мало, и борьба идет за каждого из них. Аля переходит от одного лотка к другому, она увлечена процессом, она забывает о своей мести Математику и советуется с Семеном по поводу каждой морковки и луковицы. Наконец, выбор сделан. Торговка, у которой произведена покупка, не скрывает своей радости. Приходите еще, говорит она Алевтине и Семену. И тут же начинает с энтузиазмом зазывать: свежие овощи, овощи свежие, не проходите мимо.

В конце овощного ряда происходит какое-то оживление. Собралась небольшая толпа. Ветер доносит до Алевтины и Семена обрывки каких-то фраз. Кажется, будто там читают стихи.

Но стихов там не читают. Это Коровин читает проповедь. С тех пор, как Цыганок помнил этого поселкового идиота, Коровин всегда любил занять скучающих жителей Юльхора каким-нибудь назидательным разговором. Но в тот день – господи, ведь это было всего только прошлой осенью, а кажется, что прошла вечность, – в тот день Коровин как-то особенно воодушевился. Он сам не знал толком, что ему говорить, и поэтому говорил: нельзя есть кроликов. Кролики – они тоже живые, как и мы, люди.

Над ним смеются, но никто не отходит, даже наоборот – людей становится все больше. Коровин долго говорит о кроликах. В руках он держит хозяйственную сумку, из которой торчит длинный батон.

Коровину хочется говорить что-то важное, говорить вовсе не о кроликах, а о них, о людях. Но он не знает, как это сказать. Он слишком необразован, слишком недалек. Да, говорит Коровин, а еще нельзя бить друг друга. Становитесь вегетарианцами.

Но толпе он больше не интересен, толпа его уже наслушалась и начинает понемногу рассасываться. Одна женщина, торгующая неподалеку семечками, подходит к Коровину и незаметно протягивает ему горсть мелочи. Он берет медяки и говорит «спасибо». Он не понимает, зачем ему их дали, но отказаться он тоже не может. Он только догадывается, что так будет легче и ему и этой женщине.

Он поворачивается и медленно бредет к выходу. Проходя мимо некоторых торговок, он слышит за спиной смешки, чувствует, как недружелюбные взгляды сверлят его спину.

Здесь: я не знаю, где пепельница

Я себе напоминаю склеенную вазу из своего детства, у нас дома была такая. Не знаю, откуда она взялась и кто ее разбил – я помню ее уже склеенной. В этом есть что-то неестественное, аномалия какая-то. С самого детства я притягиваю к себе увечья. Я ломал левую руку и ребра. Мой череп пробит гвоздем. Нос сломан, и когда у меня насморк, трудно дышать. В левом бедре у меня глубокое ножевое ранение, поврежден нерв. Когда я пьян, я начинаю заикаться. Во сне часто разговариваю, а несколько раз (последний раз три года тому назад) я просыпался оттого, что шел – вставал с постели и шел на кухню – и от этого просыпался. Эти увечья меня не очень сильно волнуют. Я не думаю о своих болячках – кроме надвигающейся слепоты, пожалуй. Правый глаз у меня ничего не видит (только свет), на левом – миопия сильной степени, минус семь с половиной, если точно. Об этом хочешь не хочешь приходится думать. По утрам я чувствую себя совершенно беззащитным до тех пор, пока Света не подаст мне очки. Я уже давно перестал искать их самостоятельно – это слишком смешно выглядит.

Внешне я, наверное, некрасив. Во многом из-за сломанного носа. Но Света искренне считает меня красавцем. Денис, ты такой красивый, говорит мне она. Я сижу на диване и читаю или пишу за столом, или ем суп. Думаю о чем-то своем и вдруг слышу это – Денис, ты такой красивый. Света рядом – она пристально смотрит на меня и улыбается. И я знаю это наверняка – она действительно считает меня очень красивым. Я глажу ее плечо, изгиб шеи, провожу пальцем по губам. Я так люблю этого человечка – за что, за что, за что я его люблю? За то, что она так глупо и необдуманно стала любить меня, за то, что снимала с меня ботинки и одежду, когда я, пьяный, возвращался домой и плюхался на постель, в которой она спала. Я люблю ее, потому что она сирота, и воспитывалась у неродной бабушки, которая стала для нее роднее самого близкого родственника. Я люблю ее, потому что она совсем не красавица, а обыкновенная, обыкновенная, обыкновенная. Я люблю ее за невысокий рост, за робость, которую она выказывает при общении с незнакомыми или малознакомыми людьми. Я люблю ее за то, что она такая несчастная и одинокая, и если я не буду ее любить, то ее не будет любить никто. Я люблю ее просто так. Это очень просто – любить ее. Просто и сложно.

Я глажу ее маленькую грудь. Я облизываю свой палец, и мокрым пальцем трогаю ее сосок. Сосок набухает и становится твердым. Я двигаюсь дальше. Я спускаюсь по животу, опускаю в пупок мизинец, и он погружается в него до первой фаланги. Мне не охота целовать ее, а охота смотреть ей в глаза. Смотреть. Наблюдать за ней. Я вижу, как зрачки ее словно обволакиваются туманом, как рот приоткрывается, и кончик языка на мгновение показывается между губами. Ты знаешь, говорю я, давай больше не будем никогда ссориться, мне надоело ссориться. Ведь мы ссоримся всегда из-за каких-то пустяков, из-за глупостей. Я очень часто даже не помню, из-за чего все начинается, говорю я. Света настораживается поначалу, но потом вроде бы успокаивается. Давай, говорит она. Давай, говорит она, не будем никогда ссориться. Только обещай мне, говорит она, что обязательно займешься своим носом. Тебе же трудно дышать – я вижу это.

Сейчас я не буду засовывать в нее части своего тела. Мы сделаем это потом, когда нам захочется. Сейчас же у нас состоялся серьезный разговор – мы решили больше никогда не ссориться. Я откладываю книгу в сторону и иду на кухню ставить чайник. Спустя какое-то время на кухню приходит Света. Она хочет курить, но никак не может найти пепельницу. Я не знаю, где пепельница – отвечаю я на ее вопросительный взгляд. Но ты же курил в последний раз – говорит она. Да, я курил, отвечаю. Но куда делась пепельница, я не знаю. Я поставил ее вот сюда, – указываю на край стола, – она была вот тут, а теперь ее нету. Ты никогда ничего не помнишь, – говорит она. Ты никогда не убираешь за собой вещи. Зато ты очень много убираешь, – говорю я с сарказмом, и еще говорю – вон, мои носки уже неделю лежат, замоченные, в тазике. Тональность беседы резко возрастает. А почему я вообще должна стирать твои носки, – спрашивает Света. Потому что ты моя жена, – отвечаю я. Моя мама никогда не стирала отцу носки, – говорит Света, – и я не собираюсь. Это потому, что твой отец алкаш и бросил вас. Да и вообще, как ты можешь это помнить – твоя мать умерла, когда тебе было пять лет! Света кричит: да ты посмотри на себя, ты сам давно алкаш. Я могу не пить, кричу я. Нет, не можешь, – она кричит. Хорошо, – опять кричу, – я алкаш, мне нравится быть алкашом, я пил и дальше буду пить. Ну, и пей себе на здоровье… Она снова сбавляет обороты, это значит, что начинается второй виток… Ну, и пей себе на здоровье, а я с алкашом жить не собираюсь, – говорит она. Ты не собираешься жить с алкашом, да? Тогда зачем ты вообще за меня выходила? – я. Потому что ты был другим, – она. Ну, и катись тогда, – снова я. Катиться, да? – она. – Да пошел ты, придурок. Она рвется из кухни, и вдруг я натыкаюсь взглядом на пепельницу – она стоит на краю холодильника. Вон пепельница твоя, – говорю я. Кури. Света стоит, надувшись. Кури, говорю я, ты же курить хотела. Да пошел ты, – снова говорит она. Ладно, думаю, нужно это прекращать как-то. Сажусь за стул и закуриваю сигарету. Света стоит рядом, смотрит на меня какое-то время, потом говорит – и что? Нет, ты скажи мне – ты меня всю растеребил, вынул из меня всю душу – а сам стал курить? Ну-ка сейчас же брось сигарету, – кричит она. С чего это я буду бросать сигарету, – стараюсь говорить спокойно. Ты, сволочь, – кричит Света, я к кому обращаюсь – ну-ка сейчас же брось сигарету!!! Твою мать, думаю, если ты, думаю, еще хоть слово скажешь, думаю, я за себя не ручаюсь, думаю – вмажу так, что мало не покажется. Заткнись, – из моей глотки, вместо крика, раздаются какие-то хрипы, – заткнись сейчас же!

Света замолкает и садится на табуретку рядом со мной. Я тоже молчу. Потом говорю негромко: Света, Светочка, да что же твориться-то, а? Да зачем же нам это все-е-е-о-о? Может, уедем отсюда, Светочка? Ведь не поздно еще нам уехать отсюда. Еще не все кончено, еще можно попробовать все заново. В деревню уедем, в самую глухую деревню уедем. Будем там, Светочка, в деревне, жить. Не поздно ведь еще, а?

И знаю сам – поздно. Сигарета дымиться в пепельнице. Пока она истлеет, все пройдет.

Там: голые деревья и черная земля

Коровин и теперь, как той осенью, когда Аля с Семеном проходили по рынку, разговаривает с людьми. Наговорившись и почувствовав скуку от бессилия выразить накопившееся в душе, он бредет по улице. В руке у него все та же хозяйственная сумка со свежим батоном – вероятно, он сам не замечает утомительного постоянства собственных привычек.

На улице – поздняя осень, и не замечать неброскую, но спокойную красоту природы невозможно. В парке Коровин садится на мокрую скамью напротив большой застывшей лужи. Он чувствует себя одиноким и боится простудиться – в ботинках влажно, и еще на нем нет головного убора. Перед его скамьей слетаются птицы – голуби и воробьи. В парке никого нет, кроме него. Голые деревья и черная земля. Он достает из сумки хлеб и крошит его птицам. У него теплые и морщинистые ладони. Он кладет в рот небольшой кусочек хлеба и поднимается со скамьи.

Коровин проходит Овраг и идет на другой конец поселка. Он идет по широкой улице, по обеим сторонам которой стоят почерневшие дома барачного типа. В конце улицы между домами виднеется вспаханное поле. Оно черно, как воронье крыло. В окне мелькает заплывшая туша Бангладеша. Там открыто – показывает он знаками Коровину. Открыто? – переспрашивает Коровин. Бангладеш кивает своей большой головой.

Коровин открывает входную дверь на мощной железной пружине и оказывается в сенях. Дверь на противоположном конце коридора открывается, перед Коровиным вырастает громадная фигура Бангладеша. Проходите, я вас ждал, говорит он и протягивает Коровину большую теплую ладонь. Вы меня ждали? – спрашивает Коровин. Ах, ну да, блины. А я совсем забыл. Ведь я за кепкой пришел. В прошлый раз у вас кепку свою оставил. А теперь без кепки нельзя. Холодно.

Они проходят внутрь. Дом Бангладеша прибран и ухожен. На шкафу лежит вязаная крючком салфетка. Каждый вторник к нему приходит соседка, его бывшая ученица, она моет пол, пылесосит палас, вытирает пыль с полок и шифоньера. Раньше, уже много лет тому назад, Бангладеш работал учителем географии (в школе он и получил свое новое имя), и кое-кто в поселке об этом еще помнит.

На кухонном столе стоят чайные приборы и большая миска блинов. Бангладеш готовит блины по собственному рецепту, который держит в тайне от всех. И только Коровину, несчастному грешнику, он обещал этот рецепт дать.

Садитесь, говорит Бангладеш радушно и указывает Коровину на стул.

Коровин пробует первый блин, он сворачивает его трубочкой и макает в вазочку с вареньем, стоящую рядом с его чашкой. Вкусно, говорит Коровин, очень вкусно. Я вам обещал рецепт, говорит Бангладеш и протягивает Коровину клочок бумаги в клеточку. Вот, возьмите. Здесь все написано.

Стало тоскливо немножко и почему-то уютно. Коровин убрал бумажку в карман и сказал «спасибо». И Коровин, и Бангладеш смертельно, неизлечимо больны. Пусть и разные недуги им достались, но это их объединяет. Чувство сумерек пронизало Коровина и пронизало Бангладеша. Стало как-то все очевидно, как будто вся жизнь пропала и нельзя уже ничего исправить.

Коровину захотелось упасть со стула на пол и, разбросав в стороны руки и ноги, зареветь. Но он этого не сделал. Нет, совсем не потому, что здесь, в одном помещении с ним, находился еще один человек. Ему нечего было стыдиться Бангладеша. Просто ему показалось, что если он позволит себе упасть на пол, то перед ним раскроются новые бездны безумия. Упади он сейчас, Бог весть, быть может, через минуту ему захочется откусить себе язык или опростаться прямо в штаны. Нельзя падать со стула, нужно беречь свои нервы, беречь свой рассудок. Нужно изо всех сил делать, что должно – до последнего издыхания.

Вы знаете, я никогда не был за пределами Юльхора, говорит Бангладеш. Никогда не был в столице. А вы были? И я не был, говорит Коровин. Не довелось. Ну ничего, говорит Бангладеш. У вас все впереди, вы еще не так стары. Хотя вы знаете, я почти уверен, что в столице все так же, как у нас. Там тоже люди живут в одноэтажных бараках, а на завтрак едят жаренный на постном масле картофель. Там, конечно, есть музеи и театры – это правда, но ведь все это только видимость. К тому же у нас в поселке тоже есть клуб, и в него иногда приезжает театральная труппа из области. Коровин спрашивает – на самом деле? И Бангладеш отвечает ему: да-да, не сомневайтесь. Я помню, в молодости я часто ходил в клуб – смотреть спектакли и концерты.

Коровин говорит: но это было давно. Сейчас времена совсем не те.

На какое-то непродолжительное время в комнате наступает молчание. Коровин сомневается – все ли он делал правильно в этой жизни? Он берет еще один блин, но, поняв, что одолеть его не сможет, нерешительно кладет обратно.

И все равно, нарушает тишину Бангладеш. У нас одна страна. И я ее люблю. В самом деле любите? – спрашивает Коровин. Он спрашивает это вовсе не для того, чтобы поддержать разговор. Ему в самом деле важно это знать.

Мне хочется сказать вам «да», но вы меня спросили и я стал сомневаться, сказал Бангладеш и взял из миски тот самый блин, который поначалу хотел съесть Коровин. Скомкав его, как комкают старый обрывок газеты, он положил его разом себе в рот.

На самом-то деле, это очень смешной разговор, – произносит он, еще не до конца разжевав блин. Смешной, потому что все, чего здесь мы с вами касаемся, – пустопорожняя болтовня и домыслы. Но это слишком похоже на правду, вставил с огорчением Коровин. Вот именно поэтому это не может правдою являться, заключил Бангладеш. Правда не так проста, чтобы о ней спокойно могли рассуждать два смертельно больных человека. Уж простите меня за грубость, но я думаю, до конца этого года мы с вами вряд ли протянем. Вы могли скончаться и еще раньше, в прошлый раз, когда вы отравились ртутью, я и не надеялся, что мы сможем вас откачать. Наверное, вы правы: нам недолго осталось, сказал Коровин, вставая. Но, к сожалению, мне пора.

Бангладеш вышел проводить его в коридор. Не забудьте вновь свою кепку, сказал он. И добавил: не падайте духом. Мы честные люди, и это нас оправдывает.

Когда Коровин вышел на свежий воздух, был уже вечер. Он испытывал какое-то легкое головокружение от уверенности в собственном существовании. В голове не было ни одной – даже самой незначительной – мыслишки. Коровин с живым интересом наблюдал жизнь. Несколько раз он вдохнул легкими холодный воздух – вдохнул до самого предела и, задержав на миг дыхание, с шумом выпустил его обратно.

Придя домой, он записал в свою амбарную книгу: уже полторы недели, как я совсем не ем мяса. Чувствую себя хорошо. Решил выписывать журнал «Природа» со следующего полугодия. Затем он развернул клочок бумаги, который дал ему Бангладеш, и все, что там было написано, аккуратно переписал в ту же амбарную книгу. В глубокую эмалированную кастрюлю или пластмассовый тазик вылить два стакана топленого коровьего молока, а также всыпать 1 ложку сахара и крупицу соли. (Я забыл вас предупредить, чтобы вы ни в коем случае не пользовались обыкновенной столовой ложкой. Необходима деревянная, дерево есть тепло, его следует использовать только тогда, когда желаешь сообщить трепет своей души тому, что по-настоящему любишь. На худой конец пойдет столовая ложка из олова. Олово – это мягкий, человечный металл.) Итак, содержимое тщательно перемешать и даже взбить до появления крошечных пор, исчезающих мгновенно, подобно пылинкам в солнечном свете, пробивающегося из щелей сеновала. Не переставая взбивать, влейте стакан подкисшего козьего молока. Подкисшее козье молоко, подобно вянущим одуванчикам, имеет запах человеческого тела. Не добавляйте соды, сода – прескверная вещь, она убивает всякое вдохновение.

Совершенно необходимый ингредиент, который я вам могу выдать в небольшом количестве, если вы не занимаетесь осенним сбором трав, – это сухая полынь. Один пучок, сутки настоянный на жидких дрожжах, протереть на мелкой терке. Желательно использовать для тертой полыни деревянную плошку. Если вы занимаетесь все же сбором трав в сентябре, – в этом случае позволю себе дать вам еще один совет: никогда не держите засушенные пучки в кладовке. Вместо этого вывешивайте их на оконные рамы, как можно ближе к свету, не прячьте эти сокровища, а напоите их светом.

Да, да, мой друг, протертая полынь сообщает опаре запах осеннего солнечного дня.

После того, как вы покончите со всеми этими ингредиентами, добавьте непременно пол кофейной чашечки гуашевой краски шафранного цвета. Это не каприз, поверьте мне, это такая же необходимость, как чеснок или мед при простуде, и так же неизбежно, как приступ у эпилептика. Это сама жизнь, это соки творчества. (Простите великодушно, что применяю высокое слово по отношению к нам, ни в коей мере не заслуживающим сего, – мы ведь только будем есть блины.)

Далее. Нужно поставить тесто на два часа в теплое место. Рекомендую вам радиатор центрального отопления – метод проверенный. При выпекании блинов сковородка должна быть раскалена. И, пожалуйста, смазывайте ее половинкой луковицы, смоченной в растительном масле.

Продолжение следует.

Последние публикации:

Все публикации

Оставить свое мнение в гостевой книге

Поэзия Проза Литературная критика Библиотечка "эгоиста" Создан для блаженства Онтологические прогулки Искусство Жизнь как есть Лаборатория слова В дороге




© ТОПОС, 2001—2010


Поиск
Авторы
Архив
Фотоальбом
Гостевая
Форум-архив
О проекте
Карта сайта
Книги Топоса
Как купить книги
Реклама на Топосе

Для печати

Реклама на Топосе

поиск:

авторы
 А Б В
 Г Д Е
 Ж З И
 К Л М
 Н О П
 Р С Т
 У Ф Х
 Ц Ч Ш
 Э Ю Я