сегодня: 16/09/2019 Топос. Литературно-философский журнал. статья: 25/01/2005

Поэзия Проза Литературная критика Библиотечка "эгоиста" Создан для блаженства Онтологические прогулки Искусство Жизнь как есть Лаборатория слова В дороге

Литературная критика

Subject: об удовольствии от текста, силе личного письма, персональной истории
и утопической географии

Ольга Серебряная (25/01/05)

Кирилл Кобрин. Где-то в Европе: проза нон-фикшн. – М.: Новое литературное обозрение, 2004. – 200 с

Дорогой Кирилл,

даже и не знаю, как определить жанр, в котором излагаю свои впечатления о Вашей книге. Назовем его – несомненно, выказывая при этом известные признаки мании величия – открытым письмом. Вам, впрочем, придется эту манию со мной разделить: открытое письмо ведь не только предполагает особую важность темы, но также и известность адресата. Так что в славе своей Вам отныне сомневаться ни в коем случае нельзя (иначе сие рецензионное послание наверняка не напечатают), а уж доказать важность тем, которые буду обсуждать – моя забота.

Следует, однако, объясниться, почему я пишу именно письмо. Ваша книга на треть состоит из писем, Вам адресованных. То есть ровно на треть Вы как бы и не автор собственной книги: эту треть написал для Вас во время своей поездки в Британию Ваш покойный друг Денис Хотов. «Кто такой, почему не знаю?» - недоуменно спросит читатель моего открытого послания. И будет отчасти прав: посмертной публикации удостаиваются главным образом письма людей знаменитых, а Вы, Кирилл, сами утверждаете на стр. 131, что друг Ваш «был одним из самых незаметных людей нашей страны и нашего времени». Идея «Писем из Британии» родилась у Вас перед самым его отъездом. После долгих уговоров Денис согласился и в течение всей поездки – за исключением одного лишь дня, вечером которого «был совершенно пьян» по вине блеска и соблазнов Британской столицы (с. 187) – писал необязательные послания когда личного, а когда и всеобщего характера.

Однако основания для публикации есть. «Письма из Британии» – если и не самая сильная, то самая приятная, то есть приносящая наибольшее и наитончайшее удовольствие часть Вашей книги. Помните, Барт писал об удовольствии от текста: «Классики. Культура (чем больше культуры, тем сильнее, разнообразнее бывает удовольствие). Ум. Ирония. Утонченность. Эйфория. Мастерство. Безопасность: искусство жить. Удовольствие от текста можно определить […] как тип практики, предполагающий определенное время и место чтения: загородный дом, провинциальное уединение, близящийся ужин, зажженная лампа, домочадцы, пребывающие там, где им надлежит быть»_ 1. Составляя свои послания на чужбине, Ваш друг заранее создавал для Вас подобные условия, потому что письма издалека по определению читаются дома. А вот и ум, ирония, утонченность (начинаются они, впрочем, еще в Москве): «Курский вокзал – строение хитроумное и антигуманное. Длинные подземные коридоры опутывают его основание; в лабиринте указатели немыслимы, невозможны – поэтому их здесь нет. […] Лоботомированные геометрией люди безнадежно бредут по пустым внутренностям Курского, и я не уверен, что где-нибудь в закуточке, за дверью «Служебный вход» не сидит быкоголовый антропофаг» (с. 136 – 137). Или: «Подъезжаем к Уэльсу – начинаются холмы, начинаются городки. В Южном Уэльсе Господь досыта наигрался в городки» (с. 139). Или: «Поплескавшись, поскоблившись, наскоро побрекфастав, я … - такой свистопляской начал бы это письмо твой любимый писатель» (с. 141). А вот и он, собственной персоной: «интерес мой побочный, не больше набочьей энтомологии» (с.167). «Днем, торжественно и прилюдно, профессор Мередит меня ланчевал» (с. 143) – но довольно! Довольно этого наблюдения за отношением «жертвы миметического обмана к самому имитатору», как определял Барт удовольствие от текста чуть ниже_ 2. Любой правильно настроенный читатель уже давно доволен. Вернемся к теме письма.

Во второй части Вашей книги тоже имеется «Письмо» (с. 64 – 70). Вы адресовали его мистеру Сэлинджеру. Случись это лет на тридцать раньше, в этом не было бы ничего удивительного. В старые времена письма делали судьбы. Иные писали Набокову, многие писали Сэлинджеру, а кому-то писал сам Джон Леннон. Впрочем, Джерому Дэвиду писали в основном неудачники: в нашей литературе нет фигур, столь же успешно благословленных Сэлинджером, как Андрей Битов – Набоковым, а Коля Васин – битлами. Вы своего письма, однако, не отправили. Оно и понятно: в нем Вы излагаете личные обстоятельства прочтения его книг и описываете бездну переживаний, в которые они Вас повергли. Вы вспоминаете парикмахера-еврея, стригшего Вас в детстве на улице Краснодонцев, и – посредством весьма замысловатого изгиба сюжета – возводите его вместе с героями саги о Глассах в ранг эфирных небожителей, самому себе объясняя необъяснимые уединение и молчание романиста. Но романист и по сей день жив, и потому судьба его книг до сих пор в его руках (см. дневники Кафки, которые читал перед смертью Ваш друг Денис – с. 134) – письмо закономерным образом остается неотправленным. Мне интересно другое: зачем Вы его писали – сегодня, когда сосуществование каких-то человеческих существ во времени (при вполне определенной пространственной разнесенности) не способно уже с прежней легкостью творить чудеса по сю сторону Стены? Вы писали Сэлинджеру не для того, чтобы получить поддержку. Вам нужно было установить личную связь с фактами или, говоря ницшевскими словами, превратить антикварную историю в критическую. И если Ницше мог еще в своем тихом и потому страшно амбициозном XIX-м веке думать, что подобные превращения могут осуществляться посредством действия (политического или какого еще более масштабного), то мы из своего прекрасного далеко прекрасно понимаем, что единственным средством к преодолению пропасти между чужим и своим является письмо. И самым действенным – частное письмо. Важно адресовать его правильному человеку. Вы своего нашли, и мне кажется, я примерно представляю, как.

«Элизиум теней», первая часть книги – мастерски скомпонованная сюита воспоминаний с увертюрой и эпилогом – это необходимые гносеологические пролегомены к «Кошмару истории», умозрительному центру всего сборника. В первой части, с аллюзией на Мишеля Фуко, Вы составляете реестр слов и вещей эпохи позднесоветского детства – составляете с тем, чтобы обнаружить те молчания и пустоты, в которых угадывается задним числом Ваше собственное, сознательно образованное место.

«Поскольку человеческие существа конечны, их система причинности линейна, то есть автобиографична»_ 3 – мяукал в свое время большой любитель котов Иосиф Бродский. По-человечески проследить причину чего бы то ни было, стало быть, означает дать отчет в обстоятельствах собственного отношения к этому феномену. Обстоятельства прошлого меня делают, я о них рассказываю, отвечая при этом за свои слова – только так можно взять на себя полноту ответственности за собственное существование и присвоить обстоятельства сегодняшние. Только так можно продолжать жить по-человечески. Таков, мне кажется, посыл Вашей «археологии».

В подзаголовке сборника Вы дали еще одно определение методу своего письма: «проза нон-фикшн». Определение императивное: ничего не придумывать. Кроме Мишеля Фуко и Вашего друга Дениса с его непридуманными впечатлениями от Британии, в книге есть еще одна никогда-ничего-не-придумывающая фигура. Имя ее – БГ. Не тот исторический и, следовательно, полумифический Боб, который «правит в Питере вместе с Майком и Цоем» (с. 81), а тот БГ, на которого Вы ссылаетесь, вспоминая о своем юношеском сочинительстве: «простые слова и странные связи – какой безотказный метод» (с. 50). Ваша книга – первая из читанных мною, из которой просматривается настоящий масштаб этой фигуры. Достаточно заметить, что слова БГ цитируются у Вас без кавычек – как слова едва ли единственного современного российского поэта, который напрямую соотносит себя с действительностью и тем самым ее определяет. Он знает (как некогда Бродский), что язык есть одухотворенная, то есть соприродная нам линия горизонта, и из открытости этим словесным вещам творит то, о чем сам не ведает. Иначе как узнать то, что есть?

Но иногда едешь в поезде, пьешь Шато Лафит из горла и вдруг понимаешь: то, что ждет тебя завтра – это то, от чего ты бежал вчера…

Фраза Стивена Дедалуса о «кошмаре истории», от которого «хочется проснуться», стала в сборнике обозначением для сознательной, взрослой человеческой жизни – ведь, если я правильно понимаю, Вы построили книгу по временному принципу (детство – собственно жизнь – то, что после нее), но дали ей при этом географическое название. Другими словами, проблема Европы составляет суть Вашей сознательной жизни. Попробую разобраться, какая с ней проблема.

А проблема с Европой вечно одна и та же: ее опять украли. На сей раз похитителями были люди, «сочинившие и оформившие советский вузовский учебник по второй части Новой истории» – учебник, в котором не было «вещей, божественных подробностей жизни» (с. 104). «Ни слова о маршале Радецком! О восхитительном Париже 50–60-х: новый имперский стиль, гашиш, кокотки, скандалы в Салоне, пожилой Мериме в кабинете императрицы Евгении, Бодлер, конечно же Бодлер!» (с. 105) Добавлю от себя: ни слова о преображении европейских столиц на рубеже веков, о метрополитенах и кофейнях, о напитках и модах, о погодах и опереттах. Говоря на кондовом перестроечном языке, мы были оторваны от коллективной памяти европейцев: «пришлось сильно попотеть, чтобы овладеть этой памятью. Почти чужой» (с. 103).

Кирилл, Вы не первый автор, у которого я читаю о «похищении Европы», «отсроченном поколении», «почти физиологической тяге к культуре» и пр. Я и сама хорошо помню мой первый выезд за границу: сидя в поезде, который вез меня из Праги в какой-то суперсредневековый чешский замок (не в открыточный Карлштейн, прошу заметить!), я думала: а дальше – Германия! Как здорово было бы ехать в немецком поезде и читать немецкую книжку! Подобное совпадение реалий духовных и географических казалось мне в тот момент ярчайшим подтверждением собственной самореализации, обретения свободы и идентичности. Года четыре спустя я ехала из Штутгарта в Ганновер, зевая над зануднейшим немецким комментарием к хайдеггеровским писаниям, и думала, что будь книжка поинтереснее, я могла бы и не узнать во всем этом реализацию своей самой заветной мечты. Железнодорожная Германия сильно напоминала затянувшееся путешествие по какому-то промышленному району Петербурга, зажатому между центром и спальными районами. И я снова впала в уныние: где я? Что я? На что мне это скучнейшее профессорское философствование, вся мудрость которого не стоит и трети набоковской строчки? Где, в конце концов, эта пресловутая Европа?

Наверное, тогда я по-настоящему поняла, что Европу нельзя похитить. Европа – это то, что я есть, что я о себе в данный момент думаю – то есть сам факт того, что я вообще о себе думаю в горизонте проблематичности. И вот что я тогда придумала: наши с Вами терзания по похищенной Европе есть на самом деле странное выражение «комплекса нормальности». Сейчас на примере поясню, что я имею в виду.

У Дмитрия Кузьмина я читала забавный отчет о его разговоре с американским поэтом, посещавшим когда-то лекции Бродского. В лекции о Кавафисе Иосиф Александрович в конце концов пришел к мысли о том, что настоящий поэт в наше время должен быть геем: это дает необходимый опыт изгойства, позволяющий посмотреть на мир со стороны. На курсе было довольно много геев, и они в тот момент несомненно почувствовали себя счастливчиками, которым удалось попасть в правильное время в правильное место. Однако на следующем занятии Бродский выдвинул другое положение: настоящий поэт в наше время обязательно должен иметь юридическое образование. Соответствующая и, главное, бесспорная аргументация последовала незамедлительно.

В этой истории Бродский дает яркий пример «комплекса нормальности». До конца не идентифицируя себя ни с какой определенной жизненной долей (поэтическая доля – определение недостаточное), Бродский пытается «примерить» разные. И в каждой находит нечто, подобающее поэту. Отсутствие изъяна, «пунктика» приводит к неощутимости полноты. В самом деле, спросите себя – уже вне контекста этой истории – к чему приткнуться пишущему на русском языке политически, профессионально или как-то еще неангажированному человеку, если он не гей, все еще завороженный любовью, не еврей, истово тоскующий по утраченному штеттлу, если он живет во вполне столичном городе (иначе есть и по сей день действенный чеховский рецепт: «В Москву! В Москву!»), если он счастлив в семейной жизни и к тому же не испытывает острого недостатка в жизненных благах? Не о чем? Подумайте еще. Правильно: о себе. И обязательно во временном контексте собственной биографии и псевдо-географическом контексте Европы. Потому что Европа – это идея незнания себя и постоянная практика самоанализа. Потому что Европа – это и есть описанный мной человек. Впрочем, у моего описания был великий предшественник, и Вы, Кирилл, тоже постоянно имеете его в виду в своих текстах. Европа: Роберт Музиль, пишущий о человеке без свойств в поисках собственной идентичности. У этой Европы то же определение, что и у литературных занятий: она есть «нескончаемое упражнение в неуверенности и огромная школа сомнений»_ 4.

Однако стоит какому-нибудь изъяну появиться хотя бы ненадолго, как самоидентификация тут же проступает во всей своей красоте. О чем Вы в первую очередь подумали, когда врачи запретили Вам пить? Естественно, об алкоголе. «Сейчас, когда я пишу эти строки, – уже 33-й день моего полного алкогольного воздержания. […] алкоголь, само имя которого заставляет держать выше голову, мне очень дорог. […] без бара жизнь теряет смысл, сейчас я это определенно понимаю» (с. 90). И Вы тут же блестяще нарисовали себе антураж идеального бара, составили идеальный перечень напитков, тончайшим образом обосновали его по пунктам и даже дали должный отпор злобной своре антиникотинщиков, несмотря на то, что сами давно уже не курите. «Запрещать курить в барах – смертельный грех; только общество, погрязшее в бытовом фашизме, может пойти на такое преступление, следующим шагом за которым может стать запрет свободы прессы или разгон парламента. Сам я бросил курить пять лет назад, но стоит представить армию здоровых, румяных, некурящих фашистов, меня бросает в дрожь и с неодолимой силой тянет в бар» (с. 91–92). За этот пассаж отдельное Вам спасибо. Я еще не бросила. И даже не собираюсь. Ибо привычка к курению с каждым годом все больше и больше напоминает отсутствующий у меня изъян. Есть надежда, что лет через десять проблем с самоидентификацией у меня не останется.

«Утопия больного» – так называется Ваш блестящий текст о барах. По сути, наша с Вами Европа и есть утопия. Место, которого нет. За единственным, как водится, исключением – но и его Вы заметили. Ваша Европа включает в себя еще и место, сама конституция которого предполагает у пребывающего в нем полное отсутствие «себя». Петербург, «буддический город». Город, определяющий свое человеческое содержимое, место, которому никогда не стать «средой обитания». Засмотришься на что-нибудь – и уже больших усилий стоит вспомнить, куда ты только что так сильно спешил. Закурил на улице – и растворился в фасаде дома. Выглянул в окно – и срочная работа опять перенеслась на ночь. «Ты один. У тебя нет, не было и никогда не будет семьи, карьеры, друзей, дома, родины, тебя самого. […] Голая экзистенция мнется в предбаннике нирваны» (с. 73). Неслучайным образом буддический город напрямую связан с алкоголем. Вот фраза, которую я ежедневно вспоминаю с тех пор, как прочла Вашу книгу: «Я неделями жил в Москве, не притрагиваясь даже к пиву» (с.77). Ну понятно, почему я вспоминаю ее каждый день. Петербург – одна из реализаций описанного Вами идеального бара. Европы, в которой я – впрочем, осмелюсь предположить, что и Вы тоже – провела лучшие часы своей жизни.

Впрочем, есть один недостаток у постоянного проживания в баре: здесь очень сложно работать. Барные раздумья хоть и кажутся чрезвычайно интересными, с крайним трудом поддаются фиксации. Хотела побольше написать о том, как правильно Вы поняли суть и масштаб фигуры БГ – да засмотрелась на дракона во дворе. У меня во дворе живет железобетонный дракон в натуральную величину. Каждую весну дворники красят его зеленой краской. А зубы – белой. К трехсотлетию восстановили даже третью голову. Но она все равно довольно быстро упала, торчит теперь только арматура шеи. В пасти основной головы – в чреве, можно сказать – часто спят бомжи. Я даже примерно представляю, о чем они при этом думают. Что-то типа: в руках у него огнедышащий змей, а рядом пасутся коровы, и ежели мы не помрем прям вот сейчас – то выпьем и будем здоровы.

Да, хороший виски принес нам вчера друг, прилетевший из Лондона. Да и дело уже к утру. Дремлет притихший северный город. Кстати, вопрос так и останется вопросом: что же все-таки снится тебе, крейсер Аврора? Не думаю, что автор этого фундаментального вопроса осознавал весь его комизм и в то же время всю его правоту: в наших широтах и Аврора видит сны. В отличие, кажется, от простых смертных. Мы-то видим не сны, а предстоящий день, который, правда, — опять же из-за широты — не слишком отличается от ночи. Оттого и не решить нам никогда, то ли сны наши вещие, то ли дни наши сонные. Одно из двух, впрочем. Все бы ничего, да и из этих двух возможностей лень выбирать: очень ветрено, душа простыла, и такие сопли из нее текут, что, куда ни беги, везде будешь просыпаться на берегу. Где-то в Европе.

Искренне Ваша,

Ольга Серебряная

P.S. Забыла уточнить. Кладбище, которое Вы на стр. 85 именуете Владимирским, на самом деле называется Смоленским.


1 Барт Р. Удовольствие от текста. – В кн. Барт Р. Избранные работы. Семиотика. Поэтика. М.: Прогресс, 1994, с. 504.

2 Там же. С. 508.

3 Бродский И. Кошачье «мяу». – В кн. Сочинения Иосифа Бродского Т. VI. СПб, 2000, с. 250.

4 Там же. С. 248.

Последние публикации:

Все публикации

Оставить свое мнение в гостевой книге

Поэзия Проза Литературная критика Библиотечка "эгоиста" Создан для блаженства Онтологические прогулки Искусство Жизнь как есть Лаборатория слова В дороге




© ТОПОС, 2001—2010


Поиск
Авторы
Архив
Фотоальбом
Гостевая
Форум-архив
О проекте
Карта сайта
Книги Топоса
Как купить книги
Реклама на Топосе

Для печати

Реклама на Топосе

поиск:

авторы
 А Б В
 Г Д Е
 Ж З И
 К Л М
 Н О П
 Р С Т
 У Ф Х
 Ц Ч Ш
 Э Ю Я