сегодня: 25/08/2019 Топос. Литературно-философский журнал. статья: 03/11/2004

Поэзия Проза Литературная критика Библиотечка "эгоиста" Создан для блаженства Онтологические прогулки Искусство Жизнь как есть Лаборатория слова В дороге

Литературная критика

Мистика бомбы. Грин и русская революция. Часть 6

Алексей Варламов (03/11/04)

11

В 1912 году срок ссылки закончился. Грин заплатил по всем долгам и окончательно расстался со своим революционным прошлым. С новой силой он бросился в богемную жизнь, о его кутежах и пьянстве ходили легенды; не выдержав их, Калицкая его оставила и позднее вспоминала своего первого мужа и мужчину как страшный сон; уже существовал Зурбаган и Сан-Риоль, Грина часто видели в обществе то Куприна, то Арцыбашева и Кузмина, критика иногда снисходительно его хвалила, иногда поругивала, а чаще не замечала; сам он говорил, что принадлежит к третьестепенным писателям, но занимает среди них первое место, а революция по-прежнему притягивала его как художника и заставляла искать все новые и новые ответы на вопрос, почему люди туда идут, ради чего жертвуют собой и что происходит с теми, кто собой не жертвует и оттуда уходит?

Про дезертиров революции Грин написал рассказ с трескучим названием "Дьявол оранжевых вод". В нем действуют два героя - русский и англичанин. Наш Баранов - ноющий интеллигент с революционным прошлым, чем-то похожий на ссыльного Турпанова, только в действие происходит не в Пинеге, а на корабле под названием "Кассиопея", следующем из Австралии в Шанхай, а потом и вовсе переносится в дебри юго-восточной Азии между несуществующими на карте городами Порт-Мель и Сан-Риоль.

Англичанин Бангок - полная противоположность Баранову, активен, олицетворяет собой силу воли и мужество. Сближает этих разных людей то, что оба плывут без билета и обоим грозит высадка в ближайшем порту. Это служит поводом для их знакомства, и Баранов начинает изливать декадентским слогом своему попутчику и товарищу по несчастью душу:

"Человек трагически одинок. Никому нет ни до кого дела. Каждый занят своим. Сложная, огромная, таинственная, нелепая и жестокая жизнь тянет вас - куда? Во имя чего? Для какой цели? Я это почувствовал сейчас в тишине спящего парохода. Зачем я? Кто я? Зачем жить?"

Бангок выслушивает его жалобы, совершенно не понимая, что нужно этому странному человеку. Убийственно безнадежные рассуждения "о человечестве, борьбе классов, идеализме, духе и материи, о религии и машинах" кажутся ему лишенными "центра, основной идеи и убеждения". Он замечает, что его спутник говорит ради того, чтобы говорить, упиваясь собственным красноречием, и испытывает желание свистнуть, ударить кого-нибудь по уху или закричать.

Наутро их ссаживают с корабля в совершенно гиблом месте, и они начинают думать, как быть дальше. Бангок предлагает пробираться пешком в Шанхай, но у Баранова другая идея, основанная на его политическом прошлом. Он предлагает объявить голодовку, но только не тюремной администрации, а … жизни и разражается целым манифестом:

"Мы - арестанты жизни. Я - заезженный, разбитый интеллигент, оторванный от моей милой родины, человек без будущего, без денег, без привязанности, человек, не знающий, зачем он живет. А я хотел бы знать это. Я арестант и вы - тоже. Вы - бродяга, пасынок жизни. Она будет вас манить лживыми обещаниями, россыпями чужих богатств, красивой любовью, смелым размахом фантазии, всем тем, чем манит тюремное окно, обращенное к солнечной стороне и морю. Но это обман. У вас, как у всякого пролетария, один шанс "за" из многих миллионов "против", так как мир кишит пролетариями. Разве вы не чувствуете, что наше теперешнее положение с особенной болью звенит цепями, которыми мы скованы от рождения? Нас выбросили, как щенят, только потому, что у нас нет денег. Мы блуждаем в незнакомой стране. Жизнь хочет заставить нас сделать тысячи усилий: идти пешком, потом искать лодку, быть может,

вязать плот, голодать, мокнуть под дождем, мучиться - и все затем, чтобы, приехав, куда нам хочется, спросить себя: "Да что же нас здесь ждало такое?" Вы, человек старой культурной расы, меня поймете. Мы - люди, люди от головы до ног, со всеми прирожденными человеку правами на жизнь, здоровье, любовь и пищу. А у нас - ничего, потому что мы - арестанты жизни. И вот здесь, под открытым небом, на опушке этого сказочно прелестного леса, в стенах этой роскошной тюрьмы, я предлагаю вам объявить голодовку - жизни. Мы ляжем, не тронемся с места и - будь что будет".

Так опять возникает традиционный гриновский мотив жизни-смерти. Но теперь он связан не с волевым усилием террориста или вспышкой воли самоубийцы, а с усталостью, обреченностью побитого жизнью человека, который пусть даже и смог убежать из ссылки, но это не освободило его от нее, ибо он носит несвободу в своей душе, как ветхозаветной еврей в пустыне между Египтом и Израилем.

"День будет сменяться ночью, ночь - днем. Мы ослабеем. Болезненные голодные грезы посетят нас. Потом - или чудо, или же...

- Смерть, - сказал я. - Вы предлагаете смерть.

- Да."

Собственно это и есть то искушение "дьявола оранжевых вод", которое дало название рассказу. А дальше англичанин, этому искушению не поддаваясь, начинает действовать, чтобы показать русскому, "как весело и бойко течет плохая жизнь в хороших руках".

Двое европейцев похищают дрезину, проезжают на ней какое-то количество километров, потом под пулями бегут через пышно описанный тропический лес, добираются до могучей реки, разводят костер, делают плот, охотятся, сначала неудачно, а потом добывают себе на еду обезьяну и до отвала наедаются - словом живут. Хотя и ведут себя по-разному, Бангок пытается победить все препятствия на своем пути, а Баранов, напротив, испытывает странное удовлетворение, когда у них что-то не получается и как будто радуется "силе обстоятельств, поддерживающих его холодное отчаяние".

В сущности Грин рассматривает в этой новелле две модели человеческого поведения, которые можно было бы уподобить известной притче о лягушках, угодивших в кувшин с молоком. Разница лишь в том, что "гриновские лягушки" попали не в разные кувшины, а в один, и одна лягушка, спасая себя, невольно спасает и другую. Это спасение могло бы быть счастливым окончанием этой истории, победой жизни над смертью, но последовательный Грин предпочел другой финал.

Когда Баранов и Бангок, преодолев кучу трудностей, добираются наконец до мифического Сан-Риоля и перед ними открывается выход в мир, Баранов в страхе перед жизнью пытается застрелиться. Но и тут у него не хватает воли и он просит своего товарища оказать ему последнюю услугу. Глядя на своего русского спутника, уже давно превратившегося в мертвеца, англичанин находит справедливой его просьбу.

Идея этого немудреного с трескучим названием рассказа достаточно очевидна и, казалось бы, авторская позиция тоже ясна: он всецело на стороне на англичане. Но не все так просто.

Здесь надо сделать одно отступление. Несколько лет тому назад в потоке хвалебных статей о Грине, которые время от времени появляются в различных газетах и журналах, промелькнула очень острая, выпадающая из восторженного "хора гринолюбов" статья Натальи Метелевой "Романтизм как признак инфантильности" с многообещающим подзаголовком "попытка литературного психоанализа личности Александра Грина". Статья эта была опубликована в вятском журнале "Бинокль" и вряд ли стала известна широкой литературной общественности, она не была размещена ни на одном из известных "гриновских" сайтов в Интернете, а между тем статья очень любопытная и очевидно требующая ответа.

"Романтизм Грина совершенно особенный в русской литературе - романтизм от инфантильности. От невозможности владеть ситуацией. Романтизм детей, уходящих в небытие Мечты, в поиски Истины и утраченного рая. Романтизм хиппи. Что главное в мире для А.Грина, что он сделал главным для своих героев, что он предлагает читателю как главное в его, читателя, жизни? - Веру (в Мечту), Надежду (на Чудо), Любовь и Свободу (Философию хиппи)".

Заметим, что предлагая своему товарищу умирать, Баранов также не исключает надежды на чудо.

"Будучи крайне нелюдимым из-за особенностей своей тайной внутренней жизни, Грин создал собственную страну хиппи. «Грин населил свои книги, - писал К. Паустовский, - племенем смелых, простодушных, как дети, гордых, самоотверженных и добрых людей». И вот в рассказе «Окно в лесу» добрый герой с явного одобрения автора А. С. Грина считает возможным выстрелить в человека, который мучает беззащитную птицу. Да здравствуют романтики, избавляющие природу от человечества!"

Все это отчасти справедливо (хотя не учитывает эволюцию Грина - "Окно в лесу" было написано в 1909 году и после этого Грин очень далеко ушел). Тут другое важно: Грин и сам в себе видел эти черты, их понимал и не апологизировал. Скорее наоборот. Может быть потому и писал своих инфантильных героев, что хотел с инфантилизмом бороться. Неслучайно в том же "Дьяволе оранжевых вод" Баранов, перед тем как попытаться застрелиться, произносит заключительный из своих ноющих монологов:

"Ах, Бангок, вы чем-то привязали меня к себе. Город пугает меня. Снова все то же: ночлеги на улицах, поиски куска хлеба, работы, усталость, жизнь впроголодь... одиночество. Как будто не в зачет прошли мои тридцать лет, словно только что начнешь бороться за жизнь... Скучно. Вернемтесь... - тихо прибавил он, - назад, в лес. Люди страшны, человек бесчеловечен. Бесчисленные, жестокие шутники злой жизни ждут нас. Вернемтесь. Купим, или украдем ружья и, при первой возможности, уйдем от людей. В тихом одичании пройдут года, в памяти изгладятся те времена, когда мы были среди людей, боялись их, любили или ненавидели, и даже лица их забудутся нам. Мы будем всем тем, что окружает нас - травой, деревьями, цветами, зверями. В строгости мудрой природы легко почувствует себя освобожденная от людей душа, и небо благословит нас - чистое небо пустыни."

Чем не та философия хиппи, которую приписывает Наталья Метелева Грину (и кстати, характерна реакция Бангока на слова Баранова, реакция в первый раз человечная, сострадательная: " - Опять вы стали ребенком, - сказал я, тронутый его отчаянием"), в то время как это все-таки мироощущение его героя, пусть даже выражающего сокровенные стороны души самого писателя и пусть даже в облике Баранова есть что-то от самого Грина - "незнакомец был высок, тощ, сутул".

Как и в случае с повестью "Приключения Гинча", Грин попытался в образе Баранова, психологически ему гораздо более близкого и понятного нежели Бангок, разобраться с самим собой, себя понять и от себя уйти. Грин видел и не любил в себе Баранова, так же, как не любил и Гинча. Литература была для него способом врачевать от недугов собственную больную, измученную и израненную с детства душу. Даже может быть не врачевать, но просто понять. Выслушать ее и взглянуть на себя стороны. В конце концов - "мы не врачи, мы боль". Это можно и про Грина сказать.

Любопытно, как оценивала все это не современная, а тогдашняя критика. М. Левидов, в будущем сподвижник Маяковского, прославившийся в двадцатые годы на всю страну фразой "Интеллигенция - это иллюзия, которая очень дорого обошлась стране и революции, с которой давно пора покончить" и расстреленный в 1941 году за "шпионаж" в пользу Великобратании, в 1915 году писал:

"Рассказ ведется от лица Бангока, и кажется переведенным с английского, - ибо Грин усиленно подчеркивает, насколько чужда ему эта странная психология Баранова, которого он в рассказе усиленно называет просто "русский", словно желая отметить, что душа Баранова именно душа русского. И тут, думается, ключ, ко всему творчеству Грина. Немногочисленные рассказы его из русской жизни только повторяют тип Баранова. У героев его русских рассказов "впалые лбы, неврастенически сдавленные виски, испитые лица, провалившиеся глаза и редкие волосы", или "лицо маленькой твари, сожженное бесплодной мечтой о силе и красоте" (Воздушный корабль"), а сами они "расколотые, ноющие и презренные", по яркому выражению Грина - "Тяжкоживы" ("Приключения Гинча"). Не любит Грин этих людей, - а только их он и видит в России, - не любит до того, что и природа, породившая их, ненавистна ему (…) Почти единственный из писателей русских, Грин выработал в себе психологию иностранца, России и русской душе чуждого, и возлюбил односложную, упрощенную душу людей с бритыми, каменными подбородками и односложными, по-иностранному звучащими именами. Не феноменальное ли это явление? Русский писатель, владеющий хоть подчас и мелодраматичным, но все же ярким, красочным и мощным языком, и тем не менее усиленно притворяющийся иностранцем?! (…) Писателю Грину жестоко отомстили за его притворство. Благодаря тому, что вопль чеховских "Трех сестер" - "В Москву" он сменил призывом "На остров Рено" - Грин считается как бы вне литературы. Серьезная критика пренебрежительно обходит его, да и для широких читательских кругов его имя звучит не то как Нат Пинкертон, не то как Джек Лондон, только пониже рангом. (…) Слишком темпераментен, динамичен этот писатель, слишком богата и необузданна фантазия его, чтобы удовольствоваться возделыванием серых, унылых огородов нашего быта (…) Творчество Грина насквозь пропитано волей к действию, динамикой, в то время как литература наша - кладбище страстей, бесконечная повесть о бессильных "тяжкоживах". И в этом совершенно особое и своеобразное значение его рассказов, в которых он поднимает знамя романтического бунта, пусть наивного, но все же важного и ценного бунта против серой, унылой жизни".

12

В 1914 году Грин пишет новеллу "Повесть, оконченная благодаря пуле". Это своего рода рассказ в рассказе. Главный герой писатель Коломб мучается над повестью об анархисте и его возлюбленной, которые хотят совершить самоубийство в толпе на карнавале. Что-то вроде шахидов начала века, и тут пока что ничего нового для Грина нет - вариация старой темы о террористах-революционерах.

"Анархист и его возлюбленная замыслили "пропаганду фактом". В день карнавала снаряжают они повозку, убранную цветами и лентами, и, одетые в пестрые праздничные костюмы, едут к городской площади, в самую гущу толпы. Здесь, после неожиданной, среди веселого гула, короткой и страстной речи, они бросают снаряд, - месть толпе, - казня ее за преступное развлечение, и гибнут сами. Злодейское самоубийство их преследует двойную цель; напоминание об идеалах анархии и протест буржуазному обществу".

Но в последний момент девушка передумывает.

"Похитив снаряд, она прячет его в безопасное для жизни людей место и становится из разрушительницы - человеком толпы, бросив возлюбленного, чтобы жить обыкновенной, просто, но, по существу, глубоко человечной жизнью людских потоков, со всеми их правдами и неправдами, падениями и очищениями, слезами и смехом".

Так опять смерти противопоставляется обывательская, казалось бы, жизнь, но теперь никакого осуждения этой жизни у Грина нет. Скорее его волнует другое - причина, по которым происходит от одного состояния человеческой души к другому. Та же сюжетная коллизия разрабатывалась в ранней повести "Карантин", но там все подменялось по сути эротическим томлением главного героя. Здесь же Грин решает эту задачу совершенно иначе. Его герой-писатель ищет причину, почему девушка так поступает. Разочарование? Страх? Все это он отметает как слишком мелкое и недостойное ее. Для того чтобы дойти до сути, Коломб - авторское альтер-эго - едет на войну и попадает в ситуацию между жизнью и смертью, которую позднее экзистенциалисты, которых Грин во многом предвосхитил, назовут пограничной. Там он получает ранение и вместе с раной ему открывается истина, которую он пытался найти за письменным столом и которая является своего рода манифестом Александра Грина и очень важным человеческим документом.

Грин благословляет не просто Жизнь, но жизнь осознанную, осмысляемую, жизнь, имеющую цель, и уходит от замкнутого индивидуализма и инфантилизма своих ранних рассказов и характеров героев, которые над жизнью не задумывались вовсе , как Гнор из "Колонии Ланфиер" или лучше бы не задумывались, как Лебедев-Гинч. Герой Грина переживает ситуацию прозрения, духовного роста.

"Он знал уже, что рана сквозная, и, хотя это обстоятельство говорило в его пользу, - ждал смерти. Он не боялся ее, но ему было жалко и страшно покидать жизнь такой, какой она была. Потрясение, нервность, торжественная тьма леса, внезапный переход тела от здоровья к страданию - придали его оценке собственной жизни ту непогрешимую суровую ясность, какая свойственна сильным характерам в трагические моменты.

Несовершенства своей жизни он видел очень отчетливо. В сущности, он даже и не жил по-настоящему. Его воля, хотя и бессознательно, была всецело направлена к охранению своей индивидуальности. Он отвергал все, что не отвечало его наклонностям; в живом мире любви, страданий и преступлений, ошибок и воскресений он создал свой особый мир, враждебный другим людям, хотя этот его мир был тем же самым миром, что и у других, только пропущенным сквозь призму случайностей настроения, возведенных в закон. Его ошибки в сфере личных привязанностей граничили с преступлениями, ибо здесь, по присущей ему невнимательности, допускалось попирание чужой души, со всеми его тягостными последствиями, в виде обид, грусти и оскорбленности. В любви он напоминал человека, впотьмах шагающего по цветочным клумбам, но не считающего себя виновным, хотя мог бы осветить то, что требовало самого нежного и священного внимания. Это был магический

круг, осиное гнездо души, полагающей истинную гордость в черствой замкнутости, а пороки - неизбежной тенью оригинального духа, хотя это были самые обыкновенные, мелкие пороки, общие почти всем, но извиняемые якобы двойственностью натуры. Его романы тщательно проводили идеи, в которые он не верил, но излагал их потому, что они были парадоксальны, как и все его существо, склонное к выгодным для себя преувеличениям".

Удивительно, но ведь Грин действительно пишет в этом месте о себе, о всех слабых и уязвимых сторонах своего таланта. Пишет беспощадно, искренне, далеко заглядывая вперед и отрицая тот путь, по которому все равно пойдет, ибо не захочет измениться.

"Жизнь в том виде, в каком она представилась ему теперь, казалась нестерпимо, болезненно гадкой. Не смерть устрашала его, а невозможность, в случае смерти, излечить прошлое.

"Я должен выздороветь, - сказал Коломб, - я должен, невозможно умирать так". Страстное желание выздороветь и жить иначе было в эти минуты преобладающим.

И тут же, с глубоким изумлением, с заглушающей муки души радостью, Коломб увидел, при полном освещении мысли то, что так тщетно искал для героини неоконченной повести. Не теряя времени, он приступил к аналогии. Она, как и он, ожидает смерти; как он, желает покинуть жизнь в несовершенном ее виде. Как он - она человек касты; ему заменила живую жизнь привычка жить воображением; ей - идеология разрушения; для обоих люди были материалом, а не целью, и оба, сами не зная этого, совершали самоубийство.

- Наконец-то, - сказал Коломб вслух пораженному Браулю, - наконец-то я решил одну психологическую задачу - это относится, видите ли, к моей повести. В основу решения я положил свои собственные теперешние переживания. Поэтому-то она и не бросила снаряд, а даже помешала преступлению".

История России сложилась так, что помешать преступлению 1917 года никто не смог. В том числе, и Грин своими "контрреволюционными" рассказами. Он не был услышан, как не был услышан и Достоевский, и Лесков, и Писемский и вся русская антинигилистическая проза. Грину пришлось в царстве победившей революции жить пятнадцать лет и умереть в нищете и забвении. Но если искать причины, отчего писатель придумал свой "блистающий мир" и ушел в Гринландию, то самая первая из них кроется именно в этом - мистике бомбы, заложенный под страну и взорвавшейся.

Последние публикации:

Все публикации

Оставить свое мнение в гостевой книге

Поэзия Проза Литературная критика Библиотечка "эгоиста" Создан для блаженства Онтологические прогулки Искусство Жизнь как есть Лаборатория слова В дороге




© ТОПОС, 2001—2010


Поиск
Авторы
Архив
Фотоальбом
Гостевая
Форум-архив
О проекте
Карта сайта
Книги Топоса
Как купить книги
Реклама на Топосе

Для печати

Реклама на Топосе

поиск:

авторы
 А Б В
 Г Д Е
 Ж З И
 К Л М
 Н О П
 Р С Т
 У Ф Х
 Ц Ч Ш
 Э Ю Я