Топос. Литературно-философский журнал.
Для печати

Вернуться к обычной версии статьи

Литературная критика

Челкаш №17. Сила и слава (продолжение)

Павел Басинский (12/10/04)

Вспоминает Немирович-Данченко: «Весной 1902 года, приехав в Ялту, я узнал, что Алексей Максимович живет в Олеизе, и когда я к нему туда приехал, он мне прочел два первых акта «На дне». Там же находился Лев Толстой, с которым Горький до этого уже встречался в Хамовниках и Ясной Поляне. Горький вспоминал: «Прочел ему сцены из пьесы «На дне», он выслушал внимательно, потом спросил:

- Зачем вы пишете это?»

Как ни странно, но можно предположить, что во время слушания пьесы Толстого одолевали те же сомнения, что и цензора Трубачова. В самом деле – зачем? Толстой воспринимал мир и искусство органически. Если человек за стаканом водки произносит монолог о гордом Человеке, значит, он просто бредит. Белая горячка.

Толстой ждал от Горького произведений в «народном» вкусе. И вдруг такое! Нет, он конечно оценил тот факт, что Горький еще в первых своих «очерках и рассказах» обратил внимание публики на человека «дна», на «совсем пропащих». «Мы все знаем, - записывает Толстой в дневнике 11 мая 1901 года в Ясной Поляне, - что босяки – люди и братья, но знаем это теоретически; он же (Горький – П. Б.) показал нам их во весь рост, любя их, и заразил нас этой любовью. Разговоры его неверны, преувеличенны, но мы всё прощаем за то, что он расширил нашу любовь».

В этой записи очень важна формулировка «заражать», так как главной целью искусства Толстой полагал именно «заражать» читателя своими мыслями, настроением, духовным строем. И если Горькому удалось «заразить» читателя любовью к босякам, следовательно, он выполнил, согласно Толстому, важную задачу.

А вот с позиции художественной органичности Толстой бывал к Горькому беспощаден. Разумеется, начинающего драматурга Горького не мог не задеть «скучный» вопрос, как бы случайно брошенный великим старцем: «Зачем вы пишете это?» Но едва ли он знал, какие пометки оставил Толстой на полях горьковских «Очерков и рассказов». Часть горьковских книг, подаренных Толстому хранятся в яснополянском музее. Читать маргиналии на них Толстого – испытание не для слабонервных. Вот старческим, расслабленным почерком, карандашом он пишет на полях рассказа «Супруги Орловы»: «Какая фальшь!» Ниже: «Фальшь ужасная!» Еще ниже: «Отвратительно!» А вот мнение Толстого о рассказе «Варенька Олесова», высказанное в двух словах, одно из которых повторено им дважды: «Гадко» и «Очень гадко». И только рассказу «Озорник» (милейшему, однако наиболее как бы «нейтральному» в ряду более ярких горьковских вещей) великий Лев поставил «4», написав в конце текста рассказа: «Хорошо всё».

В вопросе об отношении Толстого к молодому Горькому часто уклонялись от важного момента: слишком ранней и слишком преувеличенной славе Горького и ревности к этому Толстого.

«Две вещи погубили писателя Максима Горького: успех и наивный, непродуманный социализм», - писал в статье с выразительным названием «Конец Горького» Дмитрий Философов.

К «наивному, непродуманному социализму» мы еще вернемся. А пока посмотрим: какое влияние оказала на формирование личности М. Горького внезапно обрушившаяся на мало кому известного 30-летнего провинциального писателя российская, а потом - и мировая слава.

По воспоминаниям вождя символистов Валерия Брюсова известный и плодовитый беллетрист Петр Боборыкин возмущался после сенсационного успеха постановки «На дне» в МХТ: « - Всего пять лет пишет! Я вот сорок лет пишу, 60 томов написал, а мне таких оваций не было!»

В самом деле было на что обидеться. В славе молодого Горького действительно было что-то ненормальное, сверхъестественное. Его фотографии продавались как сейчас продаются фотографии «кинозвезд». В губернских и уездных городах появились «двойники» Максима Горького. Они носили, как он, сапоги, с заправленными в них штанами, украинские расшитые рубахи, наборные кавказские пояски, отращивали себе усы и длинные волосы a la Горький и выдавали себя за настоящего Горького, давали концерты с чтением его произведений и т. д. Простонародная внешность Горького, лицо типического мастерового сыграли с ним злую шутку.

Несомненно он задумывался над этим и через некоторое время резко изменил свой «имидж», стал носить дорогие обувь, сорочки, костюмы. «Зрелый» Горький, каким мы знаем его по фотографиям, это высокий, сухопарый и необыкновенно изящно, хотя и с некоторой небрежностью одетый мужчина, явно не стесняющийся фотографов, умеющий артистично позировать перед ними. Сравните эти фото хотя бы с известным групповым портретом Горького с Толстым - в Ясной Поляне.

На последнем неуютно чувствующий себя рядом с великим старцем молодой писатель. Гордое и даже несколько заносчивое лицо не может скрыть его смущения, «закомплексованности». Он не знает, куда деть руки. Он жутко напряжен. Толстой рядом с ним похож на старика деда, впервые выводящего своего внучонка в «свет».

Но уже очень скоро слава внучонка начинает не в шутку раздражать Толстого. «Настоящий человек из народа», который так понравился ему вначале своей, с одной стороны, стеснительностью, а с другой – независимостью резких суждений, - вдруг обернулся кумиром публики, известность которого затмила несомненно более талантливого Чехова и стремительно, как воды потопа, поднималась к его, великого Льва, олимпийской вершине. Но речь не может идти о зависти.

Толстой несомненно почувствовал, что со славой Горького наступает какая-то новая эра в литературе. Внешне Горький как будто сохранял преемственность литературных поколений. Горький клялся – и неоднократно – на верности Короленко. Он, как и Иван Бунин, Леонид Андреев, Борис Зайцев, Иван Шмелев и другие писатели-реалисты, с глубоким и каким-то даже интимным пиететом относился к Чехову. Что же касается Толстого, то для Бунина и Горького это бог, как, впрочем, и для Чехова. Бунин вспоминал, что каждый раз отправляясь к Толстому весьма независимый в своих речах и жестах Чехов очень старательно одевался. «Вы только подумайте, - говорил он, - ведь это он написал: «Анна чувствовала, как ее глаза светились в темноте»!

Для Горького Толстой, помимо писательской величины, являл собой еще и величину духовную, воплощая в себе «человека».

«А я, не верующий в Бога, смотрю на него почему-то очень осторожно, немножко боязливо, смотрю и думаю: «Этот человек – богоподобен!» Конец его очерка о Толстом.

Но в то же время Толстой одним из первых почувствовал, что Горький несет с собой какую-то новую мораль – мораль масс.

Это насторожило его, потому что решительно противоречило его философии личного спасения, через индивидуальное деланье добра, вне лона соборного православия. С Горьким же приходила какая-то новая, искаженная «соборность» в образе социализма. Это тем более насторожило Толстого, что он глубоко понял гордый индивидуализм раннего Горького и его ницшеанские истоки. Особая вера Толстого все-таки выходила из христианства и не порывала с ним, какие-бы «еретические» мысли не высказывал Лев Николаевич Толстой о Божественном происхождении Иисуса и Непорочном Зачатии, как бы разрушительно не отзывался он о Таинстве Евхаристии (Причастия) и вообще институте церкви в целом. Гордыня Толстого, как ни парадоксально звучит, имела христианские истоки и проистекала из дерзкого желания «исправить» христианское учение. В этом отношении Толстой был даже ближе к Ницше, чем Горький. Он искал последней правды и хотел очистить христианство от наносной лжи. Горький же, как мы показали, искал уже не правды, но «выхода» из нее.

Поэтому так легко, одним коротким монологом Луки с Пеплом, автор «На дне» разрушил идею «Бога в себе» Толстого.

Первые дневниковые записи Толстого о Горьком были, в общем и целом, благожелательны. «Хорошо поговорили», «настоящий человек из народа», «показал нам их (босяков – П. Б.) во весь рост, любя из, заразил нас этой любовью», «рад, что и Горький и Чехов мне приятны, особенно (внимание! – П. Б.) первый». Но примерно с середины 1903 года отношения Толстого к Горькому, если судить по его дневникам, не просто меняется, но меняется резко. И даже как-то капризно.

«Горький недоразумение», - записывает Толстой 3 сентября 1903 года и раздраженно добавляет: «Немцы знают Горького, не зная Поленца».

Первый недоуменный вопрос, который сразу же возникает: при чем тут Поленц? Вильгельм фон Поленц (1861-1903), известный немецкий писатель-натуралист, никак не мог составлять конкуренцию Горькому, который к 1903 году прославился в Германии пьесой «На дне», пьесой о русских босяках и о русской ночлежке? 10 января 1903 года в Берлине состоялась ее премьера в Kleines Theater Макса Рейнгарта под названием «Ночлежка». Пьеса была поставлена известным режиссером Рихардом Валлентином, исполнившим роль Сатина. В роли Луки выступил сам Рейнгарт. Успех немецкой версии «На дне» был настолько ошеломительным, что она затем выдержала 300 (!) спектаклей подряд, а весной 1905 года уже отмечалось 500-е представление «На дне» в Берлине. Это был беспрецедентный случай.

Разумеется, глупо и смешно подозревать Льва Толстого в зависти, но, думается, известный момент художнической ревности в этой записи присутствовал. Неслучайно, называя Горького «недоразумением», он вспоминает о немцах. Ошеломительный успех пьесы «На дне» не только в России, но и в Германии уже дошел до его слуха. Толстой слушал «На дне» еще в рукописи в исполнении самого Горького в Крыму, и уже тогда пьеса показалась ему странной, непонятно для чего написанной. Одно дело изображать босяков «во весь рост», чтобы привлечь сострадательный взгляд пресыщенной интеллектуальной публики, напомнить ей о том, что в этом мире огромное количество людей страдают. Это была главная задача всей русской литературы ХIХ века, и сам Толстой ее неукоснительно придерживался.

Но в «На дне» он увидел не сострадание к падшим, а манифест новой этики, которая как раз и отрицала это самое сострадание, как «карету прошлого», в которой «далеко не уедешь».

Если бы пьеса не имела такого успеха, Толстой просто посчитал бы что молодой писатель сделал неверный творческий выбор да и только. Он ведь и до этого упрекал Горького за то, что его мужики говорят «слишком умно», что многое в его прозе преувеличено и ненатурально.



Вернуться к обычной версии статьи