сегодня: 17/08/2019 Топос. Литературно-философский журнал. статья: 01/09/2004

Поэзия Проза Литературная критика Библиотечка "эгоиста" Создан для блаженства Онтологические прогулки Искусство Жизнь как есть Лаборатория слова В дороге

Литературная критика

Русская литература и крестьянский вопрос. №12

Олег Павлов (01/09/04)

Дичайшее вырождение

Ответом на уничтожение 15 миллионов в крестьянской войне оказывался и колхозный муравейник. Выживали там или жили, только всё, что сделали с русской деревней,— вот он, казалось, вопиющий с этого времени вопрос,— было неразрывно с её самосознанием, в котором отложилось как настоящее, так, без сомнения, всё её прошлое. Мы видим в колхозах массовую «терпимость к бедности», которой не было в русских мужиках — вот что отличало психологию колхозников от крестьянской. Бедность «терпели» как бедствие, доведённые до неё раскулачиванием, войной. Только терпение, с которым человек противостоит разрушению, всё же нельзя приравнять к терпимости, когда человек прекращает бороться за своё достоинство и ему не стыдно за себя перед людьми. В советском мифе бедность — это пролетарская сила. Богатство — зло. Бедняк и побеждает в деревне. Крестьянская масса стала однообразной и более сплочённой. Однако с равенства всех и каждого в отношении к труду начинается утрата общественной совести, то есть стыда. И тут уже встают перед глазами картины разложения, упадка сельской жизни. Не стыдно жить в бедности — не грешно быть пьяному. Водка выжигает народ, но здесь из поколения в поколение переходит один и тот же порок. Это национальная болезнь, да и не от поллитровки зашаталась «сельская Русь»... Так в «Прощании с Матёрой» у Распутина, кто страшнее? Одинокий урод, какой-нибудь там Петруха, что всё пропил и кому терять в жизни нечего? Страшнее-то другой, крепкий и домовитый мужик, который капли в рот не возьмёт, а в заботе суетливой о хозяйстве забудет родную мать, так что уподобится жалкому пропойце; картошку выкопает, чтобы не пропадать добру — а косточки родные на дне водохранилища без приюта оставит, потому что это ведь не деньги там, на погосте в землю зарыты? Вот что страшно, когда всё общее, даже родное, мерить только своей выгодой начинают, кровной деньгой. Это то, что потрясло Фёдора Абрамова в родной деревне, в Верколе. Живут с достатком, о нём и пекутся, не бедствуют, а кругом всё брошено, изгадили мусором даже пенежский берег под деревней, место своего же, так сказать, отдыха. Что больше всего, наверное, потрясло: стаи брошенных собак бродят по деревне, а которые при хозяевах — и те не на привязи. Взрослые от них отбиваются — нападают на детей, покусали уже не одного ребёнка. А чья это забота? В колхозных муравейниках каждый за себя копошился — своё хапал, для себя одного приберегал. Там уничтожается великая идея «народной совести», и строят такую жизнь, от которой приходит в запустение земля. Мы видим дичайшее вырождение форм общественной жизни, как писал Солженицын в своём «Письме вождям»: «все стараются получить денег больше, а работать меньше».

А может, извечная любовь крестьянина к родной земле была мифом — и громоздили новую жизнь, в которой, по сути, веками ничего не менялось? В истории мы видим, что русские мужики бесконечно кочуют в поисках лучшей доли, а, значит, никак не хотят, да и не могут укорениться. Пушкин, усмехаясь над мрачными картинами рабства народного, какие рисовались Радищевым в его знаменитом путешествии, рассеивал этот миф: «Крестьянин промышляет, чем вздумает, и уходит иногда за 2000 вёрст вырабатывать себе деньгу...». Шли и шли... Да сколько земли распахали, по самую Сибирь! В этом стремлении к захвату и освоению новых жизненных пространств крестьянство соединялось с государством. Но стоило осесть, остановиться или приколачивались к одному месту каким-то указом или повинностью, как начинало мучить малоземлье, семьи-то росли, а урожай на выпаханной земле давался скудный. Задержка на старой пашне приводила к разорению крестьянских хозяйств от частых её семейных переделов, плохой обработки и неудобрения. Спасали отхожие заработки, новые запашки или переселение на новое, то есть лучшее место. Поэтому русский крестьянин не интересовался улучшением обработки самой земли, а стремился захватить её как можно больше. Это то, о чём писал Пришвин: «Главное, я глубоко убеждён, что все эти земледельцы наши, пашущие в год по десятине земли, понятия не имеют о настоящем земледельческом труде. И жажда их земли есть жажда воли и выхода из тараканьего положения». Мужики скитаются по земле, поэтому не имеют желания заботиться о своей пашне. Они кочевали по бескрайним диким просторам с мечтой о воле, захватывая новые и новые свободные земли. В своих походах за волей русский человек открывал мир без обозримых пределов, находил его хозяином только Бога, поэтому и сам не признавал границ — того, где начинается и кончается государство с его правом или, например, собственность с её правом. Отсюда эта вековая народная вера: земля должна быть ничьей, поэтому пользоваться землёй может всякий, кто захочет. И такая же парадоксальная крестьянская психология: что создано Богом — то ничьё, ничьё — значит общее, если общее — тогда и моё, а моё — это моё и только моё...

Эту веру и такую психологию наследовала советская деревня. Потому и ходил Иван Африканович косить по ночам для себя, а днём работал на колхозном покосе. «Ну, правда, не один по ночам косит, все бегают» — пояснял за своего героя Василий Белов. Или в другом рассказе, о другом мужичке: «... он навострился таскать всё, что попадало под руку. Копна так копна, овчина так овчина,— начал жить по принципу: всё должно быть общим.»

«Крестьянин ничему не верит, работает так мало и плохо, как только возможно, он ворует, прячет или уничтожает плоды собственного труда, лишь бы не отдавать их»,— сообщал в 1933 году итальянский вице-консул о крестьянском сопротивлении. Но то же самое, почти слово в слово, мог бы сообщить спустя двадцать, сорок, шестьдесят лет... Крестьяне принуждали государство разоряться — но мы видим государство, которое истребляет свой народ и ведёт с ним такую же борьбу. В СОБЫТИЯХ XX ВЕКА ПРОИЗОШЛО КАТАСТРОФИЧЕСКОЕ СТОЛКНОВЕНИЕ ДВУХ УТОПИЙ — КРЕСТЬЯНСКОЙ И КОММУНИСТИЧЕСКОЙ, ЖИВУЩИХ ПО ПРИНЦИПУ: ВСЁ ДОЛЖНО БЫТЬ ОБЩИМ.

В картинах сельской разрухи для крестьянских писателей cебя разоблачала только коммунистическая утопия. Поэтому героями в их понимании становятся душевные единоличники — те, как это пишет Солженицын, «кто не пошёл под колхозный гнёт, при недоброжелательной зависти колхозников». Вот они, эти уцелевшие мужики и бабы, для которых важен их труд. Только есть Матрёнин двор — и есть деревня, что не уживаются в целое. Да и двор урежут, как у Кузькина, под самое крыльцо — кончится мужик. Это приводит многих русских писателей к мысли, что народом утрачено его задание — и рождает потребность в новых героях, праведниках. Идеал видели в деревенских старушках, в их нравственном свете. По сути, это был приход к теме спасения в пророческом звучании, с ожиданием апокалипсиса, конца. Это путь от правды к праведности. Но как ощутимо уменьшается на этом пути пространство жизни. Матрёнин двор был даже велик. У Дарьи распутинской есть только изба — намоленная, живая, а кругом чужой, зараженный злом и отшатнувшийся от своих основ человеческий мир. Уничтожить деревенскую избу должен огонь, но это как будто самосожжение, ведь за её порогом кончается для распутинских старух сама жизнь.

Тогда уж спасение — только бунт. Юродивый — и вдруг богатырь, парадоксально другой герой. Солженицын ищет своего заветного героя в тамбовском восстании. Тогда же, в 1964 году, собирая материалы о гражданской войне на Алтае, Залыгин обращается к судьбе Ефима Мамонтова, легендарного вожака красных партизанских отрядов... Можаев — к истории крестьянского бунта на Рязанщине, он сам родом из села Пителина Рязанской области, где в тридцатом году мужики поднялись по набату громить советскую власть. Шукшин находит своего богатыря в Стеньке Разине, вот и название — «Я пришёл дать вам волю...» Как будто сами готовили мятеж, звали к мятежу!

В своей статье «Нравственность есть Правда» (1968 г.) пиcал Василий Шукшин: «Есть на Руси ещё один тип человека, в котором время, правда времени вопиет так же неистово, как в гении, так же нетерпеливо, как в талантливом, так же потаённо и неистребимо, как в мыслящем и умном... Человек этот — дурачок». Но там же: «И появляются другие герои — способные действовать. Общество, познавая само себя, обретает силы. И только так оно движется вперёд». Путь от правды к бунту куда короче; а герои, «способные действовать», как на подбор устремиться готовы даже не в гущу какой-то там борьбы за правду, а в огонь выжигающий крестьянской войны. И в огне этом погибают, а не побеждают!

Такой герой со всей подлинностью входил в другую войну, тоже народную, но праведную — там он побеждал, как отважные люди Платонова, да и все пронзительные герои военной прозы. Даже в лагерных рассказах Шаламова, когда человек выживал в самых невыносимых условиях — это было победой над злом, подвигом. Так что в тупик и поражение утыкался сам сюжет истории, но ещё важнее: в никуда уводил неизбежный тогда уж образ «внутреннего врага». Можно сказать, появилась его тень, что обретала свои очертания с тайной верой в заговор против русского народа. Белов: «антирусская революция сверху». У Солоухина: «единый грандиозный интернационалистический заговор». Она была именно тайной, подпольной... Вот Шукшин признаётся близкому другу, рассказывая о своём разговоре с каким-то киношным деятелем: «Ну, мне конец, я расшифровался Григорию. Я ему о геноциде против России все свои думы выговорил». Там же: «Макарыч прочитал эти протоколы и, улетая на последнюю досъемку в станицу Клетскую, намереваясь вернуться через неделю, оставил их мне с условием — читать и помалкивать. Вечером, уйдя от него, я начал читать и не бросил, пока не дочел до конца. На следующий день Макарыч улетал во второй половине дня, мы еще перезвонились, он спросил: «Ну, как тебе сказочка? Мурашки по спине забегали? Жизненная сказочка — правдивая. Наполовину осуществленная. А говорят, царской охранкой запущена, а не Теодором Герцелем». Макарыч улетел, а вернулся в цинковом гробу» (Николай Заболоцкий, «Шукшин в жизни и на экране»).

Зло не рассеялось — в поединке с ним потерял себя русский богатырь. Разбойники не могут обрести праведность, а праведники причащаться кровью. Герои, способные действовать, оказывались во всех смыслах нежизнеспособны — а народ сберегался в дурачках. Да и кого знала история крестьянской войны, только Антонова и Махно? Эсер и анархист с последних рядов — это вожди народа, вдохновители его сопротивления, образ его духовной силы? Если даже так, побеждали Ленин, Троцкий, Сталин — и они становились мифом, превращались в «народных вождей». Других не отыскалось... Новых Разиных и Пугачёвых. Сознательно ли, но в поисках национальных героев крестьянские писатели ставили на это место СЕБЯ. Оно как будто предназначено для них историей, судьбой. Своей психологией, мировозрением они врастают в своих же бунтующих героев. И мы видим превращение художников, с их талантом, в открытых вождей крестьянского сопротивления. Только это война без армий и сражений. Это трагический поединок со временем, порождением которого во многом были они же сами, в тупиках которого одиноко блуждают, запрятывая в своих праведниках и дурачках Россию, а в разбойниках — свои же страдающие души. Хотя, казалось, это был поединок с коммунистической утопией, но тогда откуда их одиночество? Как объяснить, что с её крушением, когда Россия обрела свободу, приходит ещё более гнетущее осознание бессилия, поражения?

Это и не было борьбой за свободу... Боролись за правду, требовали правды, взывали к правде... А это значило «жить народной радостью и болью, думать, как думает народ, потому что народ всегда знает Правду». По сути, они столкнулись с неспособностью своего народа преобразить жизнь. Он бездействует, но поэтому сохраняет себя, а в конце-то концов, сберегает жизнь... И, оказывалось, что правда — это против людей бунт... То есть, против человеческой жизни бунт... Это метафизическое разрушение реальности, которое приводит к страданиям точно так же, как и прямое её разрушение, будь то революция или война. Сам пафос социальных разоблачений, проникнутый духом отрицания и разрушения, был для создателей деревенской прозы чужд. Этот пафос скапливается в литературном подполье 70-х, где «писателей из народа» боятся и презирают; им взрывается освобождённая литература 90-х, когда «страдальцы за народ» были осмеяны уже как одинокие уродцы. Только на закате советского времени в повестях и рассказах тех, кто добрёл до конца коммунистической пустыни, свет жизни как будто померк, а прозу очернило яростное обличение человеческого зла, то есть самого человека. Астафьев пишет «Людочку», «Печальный детектив»... Распутин публикует «Пожар»... Всё было правдой, но уже отнимающей веру... В своём морализме они смыкались с безжалостным показом человеческих пороков — здесь уже и для них Россия не боль, а болезнь. И это не прошлое вывели они на суд, а прокляли день завтрашний. Катастрофа для России приходит из будущего — вот сознание, которое вдруг побеждало! Революция продолжалась... Только она приходила теперь уж как будто из будущего, хоть несла то же самое зло. Культурная, сексуальная, научно-техническая... В этом восстании масс им было противно освобождающее принуждение к счастью, то есть забвение больной трагической памяти о прошлом. Поэтому чужим, враждебным для них стало новое время, а не то, в котором осиротели, которое ранило и мучило, но всё же хранило в себе их боль. Избавления от прошлого для них не могло быть.



Окончание следует.



Последние публикации:

Все публикации

Оставить свое мнение в гостевой книге

Поэзия Проза Литературная критика Библиотечка "эгоиста" Создан для блаженства Онтологические прогулки Искусство Жизнь как есть Лаборатория слова В дороге




© ТОПОС, 2001—2010


Поиск
Авторы
Архив
Фотоальбом
Гостевая
Форум-архив
О проекте
Карта сайта
Книги Топоса
Как купить книги
Реклама на Топосе

Для печати

Реклама на Топосе

поиск:

авторы
 А Б В
 Г Д Е
 Ж З И
 К Л М
 Н О П
 Р С Т
 У Ф Х
 Ц Ч Ш
 Э Ю Я