Топос. Литературно-философский журнал.
Для печати

Вернуться к обычной версии статьи

Литературная критика

Введение в морфологию грязи

Сергей Малашенок (18/02/04)

Грязь материальна, осязаема и обоняема. Чистота пуста, хотя и зрима. Чистота — зримое ничто. Две грани тоски — грязь и чистота, скверна и святость. Грязь — женщина. Чистота — мужчина... И так далее. Дихотомия, короче.

Все это, однако, очень тривиально. При том, что сама дихотомия вдруг начинает двоиться, троиться, размножаться на глазах, напоминая о неизбывной, такой математической симметрии мира, человека и человеческих представлений. Грязь — чистота, красота — уродство, мрак — свет, отсутствие — присутствие, дискретное — континуальное, волна — частица, добро — зло... Сколько угодно двойных клонов. Начинает казаться, что важна сама симметрия, а не образующие ее элементы. Это недалеко от истины, наверное, но только недалеко, потому что исходная, в данном случае, система грязь — чистота далеко не так симметрична, как это может показаться. Если позволить себе прибегать к квазиматематическим аналогиям и далее, то грязь это число, отрицательное или положительное, в то время как чистота очень часто — это не имеющий по определению знака ноль, точка, через которую и проходит ось симметрии. Грязь требует массы (пусть, порой, идеальной), количества, числа (повторимся), она должна быть больше нуля и, в известной степени, грязь симметрична самой себе.

Идея, а также и идеал грязи, пришли к нам, как воспоминание о чем-то существенном, бывшем таковым еще в мрачной глубине нашего до–разумного прошлого. Помните?! Очистка территории для брачного танца?! Чистка гнезда, вычесывание блох из шерсти подруги или боевого товарища?! Грязь — важнейший архетип. Без нее, явно или неявно, не обходится почти не один из мифов, формирующих наше сознание. Но грязь (опять таки, из нашего «до–разумного» еще такая у нас ее диалектика) это та субстанция, возможно, ключевой элемент, который, как мостик, связывает человеческое иррациональное с его великолепным рационализмом. Грязь ведь, очень часто, совсем не обязательно нечто мерзкое, отвратительное, оскорбительное, отталкивающее или, наоборот, притягательное, чарующее и пьянящее. Иногда это просто нечто лишнее. Отсюда и релятивизм грязи. Как часто все мы, освобождаясь от накопившегося в доме хлама, выбрасываем на помойку кажущиеся нам в данный момент ненужными, лишними, вещи. В мусорку тогда летят и вышедшие из моды, смешные какие-нибудь башмаки, даже почти еще новые, и какие-нибудь дурацкие зонтики с логотипом, скажем, Нескафе или Дюрекса, столетние швейные машинки Zinger, и даже нелепые картины неизвестных, бездарных художников–любителей. А потом выясняется, что дурацкий зонтик неплохо бы украсил пугало на шестисоточном огороде, избавив ваши грядки с репой от налетов пернатых разбойников, и что выброшенный Zinger теперь коллекционеры меняют на подержанный Сааб, не говоря уже о снесенной на помойку картине нелепого мазилы, подобранной на помойке же случайным знатоком и проданной затем в Лондоне за 250 (двести пятьдесят) тысяч у. е.!

А релятивизм грязи означает ее равенство, в пределе, чистоте. Это важно. Абсолютная грязь, в отличие от абсолютной чистоты, в кругообороте наших означающих встречается гораздо реже, то есть в явном виде. Просто обычно мы не видим необходимости в абсолютной грязи, удовлетворяясь ее двойником — Абсолютной Чистотой, которая Бог и есть. И только какой-нибудь талантливый маргинал вроде Гийота может позволить себе рискнуть и отправиться на поиски Абсолюта в приют самого грязного, не в переносном смысле, разврата, в помойную яму. Мы же, обычные люди, продолжаем относиться к грязи, как нам кажется, вполне рационально, избавляясь от нее, по возможности, а свои духовные потребности (довольно сомнительное словосочетание, однако) предпочитаем удовлетворять особого рода чистотой, чистотой абсолютного нуля. То есть, кроме морали и психологии грязи и чистоты, существует еще и соответствующая этика.

Итак, идея, или парадигма грязи включает в себя и рациональную, и мистическую, темную составляющие. Инстинкт грязи подробно изучен и описан. Если бы не этот инстинкт грязи, то не было бы в важнейших религиях мира соответствующих классификаторов чистого и нечистого. Нечистое при этом табуируется, а ведь понятно очень хорошо, что большинство религиозных табу направлено против кажущихся неприличными инстинктов. При этом следует, очевидно, учитывать, что большинство современных господствующих религиозных систем сложились в эпоху тотального господства патриархального.

Именно поэтому женщина в контексте допостмодернистских идеологий всегда противоречиво трактуется как грязь, которая, однако, никогда не есть нечто лишнее. Когда Бодлер называл женщину «низким величьем» и «божественной грязью», он, скорее всего, подсознательно именно эту рациональную необходимость женщины и констатировал для себя. Такая необходимость, несомненно, иррациональна при этом по отношению ко всему «высокому». Половой инстинкт — всего лишь разновидность более общего инстинкта грязи. Забавным подтверждением этого факта стал радикальный феминизм, просто проинвертировавший известные мужские предрассудки.

Неплохой иллюстрацией вышевысказанных соображений представляется картина нравов и обычаев, распространенных и до сих пор еще среди племен Новой Гвинеи. В племенах, практикующих каннибализм, женщин не едят. Очевидно, это нечистая пища. С другой стороны, есть женщин и непрактично было бы, не так ли?! А вот если бы в массах папуасов политически возобладала бы вдруг радикальная феминистская идеология, тогда да! Тогда не ели бы уже мужчин, скорее всего. Хотя... Кто его знает! Филогенетика-то, наряду с новейшей антропологией, советуют здесь несколько усомниться. Одно эссе Кайуа «Богомол» чего стоит, да и вообще, комплекс кастрации опять же, и растрезвоненный на весь свет мужчинами же, якобы непреодолимый страх и трепет большой части мужского населения перед лицом, так сказать, разверзнутой вагины! Вполне вероятно, что если бы теперь на пространствах обитания соответствующих племен Папуа—Новой Гвинеи случилась бы феминистическая революция, то мужчин женщины все-таки стали бы поедать, или только их, несмотря на то, что мужчины были бы несомненной грязью. Давление интеллектуальной элиты — не шутка! Да и потом, грязь ведь и лечебная бывает, полезная для здоровья, и здесь главное — чувство меры.

Продолжая тему феминного, так сказать, каннибализма (от которой оказалось почему-то не так просто отвлечься) и грязи, можно было бы заметить еще вот что. Человек, все-таки, не богомол! Человеку нужна красота, и именно в этой необходимости красоты и заключается ее страшная сила. Красота и чистота близки друг другу, и эта необходимость красоты — чистоты как-то не очень вяжется с инстинктом грязи. Кто-то, возможно, возразит, что красота — чистота для того и нужна, чтобы было что запачкать, изгрязнить, изуродовать, вольно или невольно. А потом пожалеть, раскаяться. Ну, Достоевский, короче. Достоевского не отменишь, но, все же, действительность, как сказал поэт, еще ужасней. А может быть, и наоборот, действительность не так ужасна! Поэты ведь чаще всего лгут, просто их ложь — другая. Это как у Пушкина сказано, в точности и есть, поэт и низок, и лжив, но по другому.

В словаре Даля слово «грязь» ассоциируется, прежде всего, с землей, с почвой, с тем, то есть, что рожает, или дает жизни шанс. В абсолютной чистоте выжить трудно. Грязь и жизнь неразделимы в нашем воображении (если вдуматься), а необходимость в красоте может быть уже на самом примитивном уровне истолкована как проявление видового империализма человека как животного. Мы с упоительной надеждой выискиваем бактерий на Марсе, но ненавидим бактерий в собственном унитазе. Красивый унитаз — чистый унитаз, то есть, по возможности, очищенный и от невидимой грязи, от бацилл. А красота другого человека для нас это, в общем-то, большая загадка. Все помнят эти наивные умозаключения русских умников — демократов девятнадцатого века. Мол, красивым нам кажется то, что функционально, полезно для здоровья, и так далее. Это было осмеяно, но с тех пор ничего более убедительного предложено не было.

Иначе не было бы никаких таких конкурсов красоты так называемых. Странноватые эти мероприятия с тем же успехом могли бы именоваться конкурсами уродства. Просто потому, что любая эта очередная королева красоты, заполучив вожделенный титул, сама того не подозревая, становится и эталоном изощренной уродливости, поскольку называть прекрасными или безусловно красивыми эти обыкновеннейшие лица, руки, ноги, ягодицы, глаза и груди — означает почти то же самое, что признавать обыкновенным лицо несчастного с непрооперированной заячьей губой. То есть, в сущности, конкурсы красоты являются институтами по возвеличиванью обыкновенного, и одновременно же здесь проявляются истоки возникновения красивого. Они — во всеобщей уродливости. Уродливы ведь, если объективно, и Джоконда, и Давид, и Венера Милосская, и Аллен Делон, и мы с вами. Все уродливы, и поэтому все — красивы. Опять же, еще Достоевский об этом доложил устами Федора Карамазова, одного из своих двойников, как обычно. Достоевский понимал эту алгебру, и потому, в отличие от Ницше, он не был моралистом. Эстетика, именно эстетика этой мысли о сверхчеловеке в трактовке немецкого декадента должна бы была представляться Федору Михайловичу до предела наивной, и в то же время чрезвычайно опасной, бесовской, каковой она, разумеется, и является.

Достоевский, именно чтобы дошло до населения, и перешел от красоты к грязи, живописуя похоть Ставрогиных или Федоров Карамазовых к грязным, уродливым, калечным и так далее дамам. Федор Карамазов прямо признается, что для него все едино, что отмытая до скрипа светская красавица, что промежуточная полуцыганка, что грязная и полоумная нищенка. Потому что во всякой он может обнаружить возбуждающую его красоту.

В этом и заключается, это необходимо повторить, смысл формулы Достоевского «Красота — страшная сила!», а столь же знаменитая формула «Красота спасет мир!» может быть с полным основанием прочитана как «Грязь спасет мир!»

Так что, возвращаясь к проблемам женского каннибализма, можно предположить, что феминистки-каннибалки все же ограничились бы употреблением сестер по полу и не стали бы поедать мужчин своих или чужих племен подобно самкам богомола. Не стали бы ради их, мужчин, грязной красоты. Самкам богомола это, разумеется, до лампочки, но мы ведем речь о людях.

В общем, картина-то, в результате, получается с этим гипотетическим и как бы доисторическим дамским людоедством довольно симпатичная. Но только при одном условии. Ничего ведь нельзя гарантировать! И симпатичная картина останется симпатичной только до момента пришествия декаданса и всяческого, вообще, модернизма в ту или иную страну симпатичных картин.

Когда из грязи осознанно лепится романтика, дело швах! Ахматова признавалась: «Когда б вы знали, из какого сора рождаются стихи...». То есть Ахматова, как можно понять, отделяла стихи от сора, от грязи, из которой они рождались, во всяком случае, понимала, что читателю трудно соединить эти два пункта, ее стихи и породившую их грязь. Грязь и чистоту! И, вот уж действительно, дорогого стоила и стоит сия чистота. Это, впрочем, потом выяснилось.

Некоторым вульгарным последователям Ницше тоже трудно оказалось соединить эти два пункта в творчестве гениального больного, романтическую чистоту его сверхчеловеческого богоборчества и грязь, из которой она вышла. В результате некая красота-чистота была принята за чистую, пардон, монету, и чем это обернулось, хорошо известно. Людей только что не ели, и это в Европе, в двадцатом веке! Не ели, но абажуры из человеческой кожи все-таки делали.




Вернуться к обычной версии статьи