сегодня: 18/08/2019 Топос. Литературно-философский журнал. статья: 12/12/2003

Поэзия Проза Литературная критика Библиотечка "эгоиста" Создан для блаженства Онтологические прогулки Искусство Жизнь как есть Лаборатория слова В дороге

Литературная критика

Парижские встречи 5. Мишель Сюриа

Беседа 3-я: «Только литература сегодня способна подтолкнуть философию к критике собственного идеализма»

Маруся Климова (12/12/03)


М. К.: Насколько я поняла, вы не склонны излишне противопоставлять себя тем, кто сегодня в глазах всего мира является как бы «лицом» современной французской мысли. Однако мне известен и ваш интерес к философии Льва Шестова, например, который, насколько я помню, вдохновлял прежде всего французских экзистенциалистов, а те сегодня многими воспринимаются уже как своеобразная «архаика», во всяком случае, в России...

М. С.: На ваш вопрос есть два ответа. Опять-таки, именно Батай заставил меня прочитать Шестова, и тогда я страстно им заинтересовался. Я начал читать Шестова, чтобы попытаться лучше понять, как сформировался образ мысли Батая (хотя вы правы, Батай услышал о Шестове и прочитал его еще в молодости).

Второй ответ заключается в следующем, хотя частично тоже является продолжением первого: мысль Шестова, конечно же, меня сразу ужасно заинтриговала (что-то есть в ней очень «русское», я бы даже сказал, очень «еврейско-русское», этакая мистическая тоскующая тяга к добру, столь недостижимому, что тут уже начинает ощущаться непреодолимое притяжение зла), но это не главное. Главное заключается в том, что Шестов первым заставил столкнуться произведения, которые уже не являлись исключительно философскими в строгом смысле этого слова, и тем самым заставил по-другому взглянуть на природу мысли. До Шестова ничего подобного не было, по крайней мере, во Франции, никто и не думал изучать наравне с Ницше, Кьеркегором и Паскалем (которые являются, без сомнения, философами, хотя и «несистематическими», как называл их Шестов) еще и Достоевского, Чехова, Толстого, которые уже являются писателями, и только в таком качестве до него и воспринимались. То есть, он первый отнесся к литературе всерьез, с точки зрения мысли. Таким образом, именно с его подачи, хотя этого поначалу никто и не заметил, литература получила право генерировать мысли, точно так же, как и философия. И это было обосновано им абсолютно логично, убедительно, если не сказать, с математической точностью. И это, действительно, позволило ему подпитать свою критическую страсть идеализмом и приблизить Разум к самым глубочайшим Откровениям бытия. На столь же критический взгляд на мир мы вновь натыкаемся у Батая, ибо Батай, как и Шестов, с таким же увлечением и страстью был занят чтением литературы. Только литература способна подтолкнуть философию к критике собственного идеализма, в котором она уже давно и основательно погрязла.



М. К.: В своих текстах вы, скорее, стремитесь к отрицанию и разрушению, чем к утверждению каких-либо положительных идеалов...

М. С.: Да, я бы сказал, даже к «двойному отрицанию», ибо таким образом я стремлюсь обозначить свое отношение к миру. Отношение, показывающее, что я не имею с ним ничего общего и только при одном условии согласен его принять: отрицая отрицание, которое изначально было мне навязано. Это чувство я испытываю постоянно. И истоки этого, думаю, нужно искать в моей биографии. Чтобы утвердить какое-то имя, личность, книги, историю, мысль, мне нужно пройти через этот процесс (но я чувствую, что это чрезвычайно опасно, по крайней мере, для меня). Под конец, так как я все-таки все отрицаю, как вы сказали, мне нужно прибегнуть еще и к третьему отрицанию. Чтобы подтвердить тем самым свой отказ.



М. К.: Ваши книги, и в частности, «Искажение», отрицают всякий идеализм, всякую веру в литературу. Тем не менее, вы все-таки пишете эти книги, хотя и утверждаете, что все это напрасно... Не кажется ли вам, что тут кроется какое-то противоречие?

М. С.: Я до сих пор сам постоянно задаю себе этот вопрос. Литература, мысль, искусство — есть ли у них хоть какое-нибудь высшее идеальное предназначение? Именно об этом я думаю, не переставая. Возможно, все это совершенно тщетный и напрасный труд? К сожалению, мне ни на секунду не удается избавиться от этой мысли. Конечно, лично для меня литература важнее всего, но даже этого факта недостаточно, чтобы считать, что она имеет хоть какой-то смысл.



М. К.: Я заметила, что, что в своих художественных произведениях, рассказах и философских эссе у вас неизменно присутствует некое смятение, если не сказать испуг, тогда как на вопросы в разговоре вы стараетесь отвечать вполне рационально, изъясняясь в высшей степени ясным литературным языком...

М. С.: Честно говоря, не думаю, что в этом можно усмотреть какое-либо противоречие. Даже не знаю, возможно, это плохо осознаваемое мною наследие поэзии, которую я в свое время так много читал: люциферской, сатанинской поэзии, в которой самым прекрасным существом является Дьявол. Наверное, это оттого, что мне нравятся только мрачные произведения, так как красота для меня всегда заключалась исключительно в мрачном...

Впрочем, как бы то ни было, но меня, действительно, не привлекает литература, написанная языком, который нельзя было бы назвать «прекрасным». «Прекрасным» и, я бы еще сказал, «новым», «уникальным». Каждое произведение должно иметь свой язык. Создание своего языка — совершенно ясно, что именно в этом и заключается минимальная задача любого писателя. Но когда я говорю «прекрасный», я вовсе не имею в виду обывательский смысл этого слова. Я не говорю о какой-то там убогой красивости и о том, что буржуа называют «хорошо написанным», пытаясь как-то определить литературу, которая им нравится. Язык Арто или Беккета нельзя называть «красивым», он достаточно «грязен» и, к тому же, далеко не всегда правильный. Но от этого он все-таки не становится менее прекрасным!



М. К.: Знаете, Мишель, художников и писателей часто принято называть «творцами культуры». Однако в своей философии и литературе вы стремитесь нарушить чуть ли не все существующие в этом мире табу. Так что вас впору было бы назвать уже не «творцом», а «разрушителем»... «Разрушитель культуры» — как вам такое определение?

М. С.: Ну, это только видимость; хотя книги, которые я написал, наверняка способны произвести подобное впечатление. В самом деле, кажется, что мои книги подчиняются воле идти до конца, завершить разрушение, которое, как видно, уже и так затронуло все. И случалось несколько раз, мне говорили, что то, что я делаю — это нигилизм, а я сам — нигилист. Однако, это справедливо лишь отчасти.

Без сомнения, во всем, что касается политики, это верно. То есть тут я вовсе не стремлюсь откреститься от этого определения, и не пытаюсь скрыть того, что моим подлинным намерением, которое меня движет и вдохновляет, является разрушение существующей системы власти (системы, которую, увы, кажется, уже ничто не сможет разрушить). Разрушить ее до основания. И, с этой точки зрения, те, кто обвиняет меня в нигилизме, правы. Однако не стоит забывать, что сама эта система власти тоже уже давно является нигилистской. И в этом отношении с ней ничто сравниться не может. А посему все, что я в состоянии отрицать относительно этой системы, на поверку оказывается актом утверждения... С этой точки зрения меня вдохновляет еще и пример Ницше, который всегда выступал как великий «утвердитель», обозначая тех, против кого он выступает, как «отрицателей», хотя о нем очень часто и приходится слышать обратное. Чистый нигилизм сам по себе заслуживает презрения!

Что же касается литературы, тут все гораздо сложнее. Долгое время я считал, как, впрочем, и многие до меня, что литература является как бы еще одним миром, где царит, без сомнения, огромная свобода, свобода, которой наделен только этот мир, но тем не менее, это свобода с чувством вины. И этот вывод напрашивается сам собой: такая свобода не может быть невинной, ибо она является ошибкой Творения, она ничего не уважает, а только все разрушает. И это чувство вины я обнаружил и у Батая, причем настолько сильное, что оно уже представлено у него как нечто совершенно очевидное. Эта очевидность заключается в том, что существует еще и окружающий мир, который стремится к тому, чтобы свести свободу почти к нулю, а литература нужна для того, чтобы расширять свободу, которой так боится этот мир...

Мне очень долго пришлось избавляться от этой очевидности. И должен сказать, что именно литература избавила меня от этой ложной очевидности. Однажды, я уже не помню по какой точно причине, все вещи представились мне вдруг в совершенно ином свете. И не только в ином свете, а как бы вывернутыми наизнанку. И я вдруг понял следующее: именно литература лежит у истока всех свобод. Следовательно, не существует ни одной свободы, которая бы не началась в литературе. Иначе говоря, литература невинна. Не существует ничего, изобретенного ею, чтобы не добавляло в мир какую-нибудь дополнительную свободу.

Вы говорите о «табу», а я бы сказал еще и о «познании». Литература — это способ познания. То же самое можно было бы сказать и о философии, о которой мы уже говорили, и о психоанализе... Во всех этих случаях, речь идет только о том, чтобы продвинуться еще как можно дальше, насколько это возможно. И действительно, с того самого мгновения, как только передо мной ставится вопрос о познании или понимании, я готов идти так далеко, насколько это возможно и уже не считаюсь ни с чем. Единственная ценность в данном случае — это познание. У меня есть рассказы, которые были названы многими «порнографическими». («Исход» и «Утопленники»); однако нашлись и те, кто сказал, что это вовсе не порнография, или же не только порнография, потому что там гораздо больше метафизики, чем порнографии. Я написал один рассказ, где много болезненных для меня автобиографических подробностей, задевающих, к тому же, членов моей семьи («Оливе»); и выяснилось, что там я описал некоторые часто встречающиеся случаи неврозов, связанных с отношениями в семье... И тогда я вдруг заметил следующее: эти рассказы, вроде бы, должны быть такими личными, и они действительно такими являются, ибо только таковыми и задумывались. Так значит, я писал их для себя? Вне всякого сомнения! Однако все же, поскольку я писал их еще и против себя, значит, я писал их и для других.

И наконец, если уж говорить о табу, то единственное табу для писателя, последнее из всех, которое ему нужно обязательно переступить, это то, что поддерживает в нем уверенность, будто он является тем же самым лицом, что и он сам, и что он пишет в согласии с этим «лицом», которым он, якобы, является, в то время как он является лишь пустой емкостью, куда могут залезть все, кому некуда идти, все, кому стыдно, что они являются всего лишь сами собой...


Последние публикации:

Все публикации

Оставить свое мнение в гостевой книге

Поэзия Проза Литературная критика Библиотечка "эгоиста" Создан для блаженства Онтологические прогулки Искусство Жизнь как есть Лаборатория слова В дороге




© ТОПОС, 2001—2010


Поиск
Авторы
Архив
Фотоальбом
Гостевая
Форум-архив
О проекте
Карта сайта
Книги Топоса
Как купить книги
Реклама на Топосе

Для печати

Реклама на Топосе

поиск:

авторы
 А Б В
 Г Д Е
 Ж З И
 К Л М
 Н О П
 Р С Т
 У Ф Х
 Ц Ч Ш
 Э Ю Я