Топос. Литературно-философский журнал.
Для печати

Вернуться к обычной версии статьи

Библиотечка Эгоиста (под редакцией Дмитрия Бавильского)

Кипарис во дворе

Олег Негин (23/04/03)

Авторский замысел становится понятным, если ты добираешься до конца текста. Или, хотя бы, до его середины. Поэтому прочитать следует хотя бы половину. Мы растягиваем публикацию романа на три больших куска, поступая против своих правил (обычно я стараюсь вывешивать тексты небольшими порциями) только лишь для того, чтобы замысел Негина проступил во всем своем первозданном великолепии.
Это странный роман «из новых», постсорокинских текстов, манифестирующий не только внешнюю (формальную), но и внутреннюю свободу. Однако же, важно почувствовать за этой независимостью и манипуляциями, нешуточную авторскую боль, делающую «Кипарис во дворе» особенно ценным. Роман начинает работать там, где в авторском замысле возникают прорехи, когда текст, на какое-то пространство, теряет своё самодовольное лицо. Это это очень искренняя книга, читатель.

Хоть нижеследующий текст и является художественным, — в том смысле, в каком является художественным всякое творческое воплощение некоего замысла, — в основу его легли события сугубо фактические. Прототипы персонажей — люди реальные. Некоторые из них — кто в ходе упомянутых событий, кто в ходе не упомянутых — увы, покинули сей мир, иные здравствуют и поныне. Долгие лета им. С немногословного разрешения здравствующих и с молчаливого согласия почивших имена персонажей соответствуют в точности именам прототипов. Ознакомившись с первоначальным замыслом и не высказав никакого внятного мнения, будь-то одобрение или порицание, но дав обещание не предъявлять каких-либо претензий в случае осуществления замысла, чему имеется письменное подтверждение, заверенное должным образом, родственники почивших от какого бы то ни было общения с автором отказались. Посему, кое-какие данные о почивших, отсутствовавшие, но необходимые — личные, что ли, особенности — такого рода, о которых могут знать доподлинно исключительно лишь люди близкие, родные, — были, что называется, творчески домыслены автором, а то и просто-напросто придуманы — что, в общем-то, практически единственно и есть то самое художественное в нижеследующем тексте, о чём говорилось во первых строках. Остальное — чистой воды действительность.

Ты — дерево, твоё место в саду…
                                                  Б.Г.

 

 

 

Манджушри, Манджушри,

почему стоишь и не входишь?

                         из дзенского коана

Вхожу.

Коридор убитой сталинской квартиры. Налево — ванная, туалет, кухня. Прямо — комнатушка. Направо — комната. За спиной — входная дверь.

Тянет куревом, наг чампой, какой-то сыростью — не то пиздой, не то помойкой…

— Ом, — произношу почему‑то.

— Я-то дома, — доносится из комнаты хрипловато. — А вот ты где шляешься?

            — Я? — Переспрашиваю Я, пошатнувшись. Опираюсь рукой о стену.

            — Головка от **я, — говорит дракон обыкновенно, выходя из комнаты в коридор. В зубах — косяк. В глазах — насмешка. — Что, опять?

            — Снова. — Я отталкиваюсь от стены и едва не падаю, подавшись.

            — Пф! — не вынимая изо рта папиросы, дракон обдаёт Меня струёй вкусного дыма и проходит (сквозь Меня, как Мне кажется) в кухню.

            Из комнаты, нестерпимо нарастая, прилетает невероятной чистоты и высоты вибрация.

Я замираю, пораженный. Не послышалось ли? Прикрываю ладонями уши, трясу головой. Приоткрываю…

Вибрация никуда не делась.

            Не снимая ботинок, иду, осторожно ступая, в комнату.

            На полу, практически посредине, шевелится кусок багрового мяса. Судя по всему вибрация исходит именно от него.

Я не верю Себе. Вновь трясу головой. Тру зенки…

Кусок на том же месте.

Приближаюсь.

Мясо с глазами. На месте рта — мокрая рана. Из неё-то и несётся чистота-высота.

Я нахмуриваюсь. Веду бровью. Вдруг — озарение!

— Карлик, — шепчу Я, содрогаясь, становясь на колени перед куском.

Он так же внезапно, как начал, прекращает вопить. Пустив пузырь, который тут же беззвучно лопается, рана рта закрывается. В нечеловечески огромных глазищах — вопрос с восклицательным знаком. 

— Почему у тебя ребёнок на полу валяется голый?! — Кричу Я, напрягаясь сосудами шеи, и, ринувшись вслед за словами, неожиданно для всех оказываюсь в кухне.

Несмотря на неожиданность всем плевать на то, что Я здесь.

Дракон отсасывает Хусаину.

саин большой и толстый. Не помещается, как дракон ни старается, во рту.

На подоконнике, упершись ногами в пол, полусидит-полустоит Кузьма. Онанирует, глядя остолбенело на изящную драконову ручку, сжимающую заодно с косяком Хусаиновы здоровенные яйца. Косяк, к Хусаинову счастью, совершенно не теплится. Ногти на милых Моему взору драконьих пальчиках не чисты и не обработаны.

Я гляжу на часы на стене с кукушкой.

Хитрые стрелки показывают почти половину седьмого.

Утро? Вечер?

Ориентируясь, гляжу в окно, приветливо распахнутое обеими своими створками, и словно бы зовущее к себе в объятья. Представляю моментально, как откликнувшись на этот зов, Я, проглоченный коварным прямоугольником, недолго падаю с высоты шестого этажа. За окном бледнеют сумерки — то ли уже, то ли ещё. Рассеиваются? Сгущаются? **й поймёшь.

Но вот — дуновение, сквознячок. Свежо не по вечернему.

Замечаю краем глаза, что Кузьма, обращённый к сумеркам спиной, как будто бы даже вздрагивает, поёживается. Невольно фокусирую взгляд на Кузьме. И вижу, что вздрагивает он и ёжится вовсе не от прохлады дуновения, — стрёмно закатив глаза, Кузьма кончает.

Ненавязчивый скрежет, лязг. Из тикающего домика на стене выдвигается птица. Пластмассовая. Очень живая. Каркает полраза. Да так и остаётся торчать с раскрытым клювом, словно пораженная увиденным.

Я шагаю к стене. Задвигаю птицу обратно.

Покемарив сколько-то времени, помучившись, поворочавшись с боку на бок, потолкавшись жопами, — всё это на огромном таком матрасе, что занимает чуть ли не четверть пола в комнате, — направляемся в ПКиО.

Дотлевает суббота.

Затариваемся пивом.

Располагаемся на краю убогого пруда, кровоточащую шевелящуюся гладь которого лениво бороздят три вяло-зеленые лодки и один бодро-оранжевый  велосипед, местами как будто ржавый.

Спереди у Меня, на животе, в специальном таком рюкзаке, болтается Карлик в коротких штанишках. Он увлечённо рассматривает серебряную ваджру*, висящую безотлучно на фиолетовом толстом шнурке, который практически никогда не покидает Моей мускулистой шеи. Вернее — теоретически никогда. Практически же — ежедневно — раз в день, как минимум, при омовении. Ваджра длится неострым трёхгранным серебряным же лезвием размером со средний женский палец и ни капли даже не поблескивает в лучах предзакатно-печального солнца.

Меня колбасит.

Дракон не в духе. Нервно дымит, сидя на корточках, в отличие от остальных, усевшихся прям на траву.  

Хусаин почёсывает лицо, всегда припухшее, волосатое, то и дело обращается глазами к небу.

Кузьма откровенно скучает, теребя бермуды пониже пояса.

Пиво помогает. Но не спасает.

Всем, кроме, пожалуй, Карлика, которому, впрочем, пива и

не предлагали, явно хочется чего-то еще. Говорить об этом, однако, никто не решается. Основание нерешительности — зузы, что присутствуют в нужном количестве только у Хусаина, не слишком-то любящего когда его «крутят». А что его «крутят», Хусаину кажется всякий раз, даже когда его действительно «крутят». Причиной тому служит активно прогрессирующая паранойя, о которой Хусаин догадывается, но не уверен, ибо с некоторых пор не уверен абсолютно ни в чём, — и которую, как он считает, ему удаётся успешно скрывать от друзей-приятелей. Хотя зачем, спрашивается, скрывать то, чего, возможно, и нет у тебя? А даже если и есть, разве ж такое скроешь? Тем более когда друзья-приятели сами с усами. К тому же, Хусаин не всегда понимает, чего именно ему хочется, когда хочется «чего-то ещё». Вот если иметь в виду простые вещи типа пожрать, поспать, перепехнуться, курнуть, бухнуть и вмазаться «чёрной», — тут ему лоцман не нужен. В остальном же — не направлять его, не подталкивать, не представляется возможным.

Короче, компания крепится, едва ли уже не давясь этим пивом.

Первым не выдерживает Кузьма.

— Ну чё, бля, может, возьмём чё? — Спрашивает он, тоскливо разглядывая этикетку на полупустой бутылке. Делает глоток. Морщится. Тихо рыгает.

Кузьме никто не отвечает.

Он достаёт сигарету. Закуривает.

— У Алхимика, я знаю, мескалин…

— Да ну его на **й, Алхимика твоего, — раздражённо ворчит дракон. — Я в прошлый раз чуть не сдохла…

— Не **й было чебуреки жрать, — замечаю Я.

— Говну слова не давали, — огрызается дракон.

Хусаин вдруг даёт пинка дракону — несильного, но увесистого.

— Ты что! — Возмущается дракон вполоборота.  — О**ел, что ли?!

Хусаин пинает ещё раз — сильнее.

— Да ты что?! — Дракон вскакивает с корточек, скорчив гримасу якобы боли.

— Э, — произносит Хусаин, сопровождая свой возглас характерным для лица кавказкой национальности жестом. — А ты щто? Как с мущинай разгавариваэшь, а?

— Это он, что ли, мужчина? — Усмехается дракон, кивая на Меня.

Хусаин выдерживает паузу.

— Зыря ты, Вова, её нэ пыздищь, — говорит он Мне, глядя на дракона зло смеющимися глазами.

— Пусть бы попробовал, — говорит дракон, делая два шажка назад.

— Осторожно! — волнуюсь Я, указывая дракону за спину.

Дракон оглядывается и видит, что стоит у самой кромки воды. Ещё полшага, нет четверть, и…

— Боишься, что я ноги замочу? — Оборачивается дракон ко Мне (явно с издёвкой).

Я за умного схожу.

— Вот спасибо! — Утрированно радуется дракон, делая шажок вперёд. — Позаботился наконец! Мужик!…

— Так чё насчёт Алхимика? — Вворачивает Кузьма, возвращая базар в актуальное русло.

Хусаин лениво чешет подбородок.

— Мэскалин, гаваришь?

— Угу.

            Хусаин глядит в небо.

— Сам-то пробавал, да?

— Ясный перец.

— Ну и?

— Ну и заебись, — констатирует Кузьма.

— Как фчэра нэ будет?

— Не. — Уверено качает головой Кузьма. — Тут верняк.

— Э, — Хусаин переводит взгляд с неба на воду, — фчэра тожэ вэрняк быль….

Взгляд его упирается в лодку, дрейфующую неподалёку.

На вёслах — не гребущий ими парень с лицом мента, шевелит энергично губами, на корме — нарочито скромная деваха в мини — улыбочка, ноги слегка раздвинуты…

Устремив орлиный горца глаз в промежуткое ущелье, Хусаин безнадёжно вздыхает. Снимает с пояса мобильник.

— На, — протягивает трубку Кузьме, — званы…

— … Я, билядь, глазам сваим нэ павэрил, да?! Присматрэлся, ну точна, билядь, бэз трусоф! Пизда бритый, толька па краю палоска тонкий! У мэня сразу, билядь, **й встал! — Перекрикивая бескомпромиссный trans, несущийся на всю катушку из колонок продвинутого мощного стерео, недавно установленного в баклажане его BMW, Хусаин вещает об усмотренном на пруду.

Рядом с ним, на месте пассажира, сидит Кузьма. Подёргивается в ритме транса.

Я (уже без Карлика) располагаюсь сзади. Просунул голову меж передними сидениями, дабы участвовать в разговоре.

Баклажан с немалой скоростью **ячит по третьему кольцу.

Смеркается.

— Да ладно, Хусейн! — кричит Кузьма. — Тебе теперь повсюду пизда мерещится!

— Билядь буду! — не унимается Хусаин. — Я щто, слипой, да?!

— Ага! Вчера тебе небо пиздой казалось! Сегодня — все бляди без трусов!

— Э, пачэму всэ, да? Адын толька! И пачэму биляди?! — Хусаин скептически качает головой.

— Приколись! — обращается Кузьма ко Мне. — Сожрали вчера кислоты какой-то непонятной! в грифелях! я на пробу взял у одного там!… — он машет рукой куда-то на северо-восток. — Сперва носились, как в жопу раненные! наебалово конкретное! амфитамин голимый! никаких тебе, блядь, прорывов! Сообщений!… муки адовы!… а чуть позже! от усталости уже, наверно! пробило на галлюциноз какой-то мудаковатый! давно так не торкало безумно! есть всё-таки кайф и в наебалове! гнилой правда! но мы его áлкоголем — хуяк! хуяк! — ну и, кажись, раскочегарились малька!… короче! смотрю, у вас на столе! на кухне! тварь какая-то мóзги ебёт! да так, блядь, заворожила, глаз не оторвёшь! С одной стороны, вроде бы стрёмно! потому как она явно ко мне враждебно настроена! зыркает, сука, хищно! жуть, бля! дурнота! С другой стороны, смешно! потому как она явно жопой к столу прилипла! извивается! корчится! никак не отлипнет! фатум, бля, рок судьбы!… ну и короче, долго я так зависал! а потом, как озарение какое — это ж, бля, чайник бедуинский и полотенце рядом с ним эдак на него накинуто! Хе‑хе… А этому! — Кузьма кивает на Хусаина, — туча грозовая пиздой пригрезилась глобальной! Он чё-то, блядь, на балконе замешкался! глядь на небо! а там, о**еть не встать! влагалище до самого горизонта! Вот и все откровения, бля, все новости!…

— А щто?! — Кричит Хусаин. — Так ано и быль! Пиздыща в полнэба! Я ещё падумал: э, билядь, трудно, в натуре, быть богом, да?!

— Оно и правда! — усмехается Кузьма. — Чем-то эта туча пизду напоминала! Вытянулась эдак до горизонта, разломив небесища! по бокам какие-то завитки! полоски! вроде как волосня! ближе к середине рванина какая-то свисает! ошмётки! и всё колышется! трепещёт! — мастурбатека, бля! унца-унца!…

— И закат! — Ухмыляется Хусаин. — Фсё, билядь, красный такой прэкрасный!

— Ага! — подтверждает Кузьма. — Феерия, блядь! Всё в розовом свете! прикинь! А чуть погодя и обоссалово случилось! ливнем, бля! как из ведра! Короче, пизда всему! Чем не мессидж!…

— Вот и я гаварю! — Хусаин закладывает вираж, съезжая с третьего кольца на Комсомольский проспект. — А сэводня эта! в лодке! билядь буду, бэз трусов быль!

— Лику тоже грифельками подкормили? — Интересуюсь Я.

— А то как же! — усмехается Кузьма. — Она ж, сам знаешь! это дело любит! 

— Угу.

— Ей, кстати, тоже какая-то ***ня пригрезилась!

— Без «ня», я больше чем уверен, — бормочу Я, — и явно не пригрезилась…

— Что-что?! — Переспрашивает Кузьма.

— Да так… — Отмахиваюсь Я.

Выехав на проспект, Хусаин убирает педаль газа в пол.

Меня отбрасывает назад, вдавливает в сидение.

Кузьму вдавливает тоже.

Спустя несколько минут мы уже на Юго-западной. Заворачиваем в один из дворов одной из многоэтажек. Притормаживаем. Музыку приглушаем.

Кузьма, взяв башли у Хусаина, скрывается за металлической дверью подъезда.

Сумерки сгущаются.

Многоэтажка оживает освещёнными окнами.

Просыпаются уличные фонари.

Наш баклажан стоит прям под одним из таких фонарей. Однако освещены мы не очень — оранжевый свет фонаря рассеян острыми листьями невзъебенного клена, в кроне которого фонарь утопает. Глядя на них — на клён и фонарь — Я думаю: как заебись, что Я не дерево, ходить могу …

Минут через десять Кузьма возвращается.

— Блядь, — произносит он раздражённо, усаживаясь в машину, — Алхимик совсем о**ел! Договорились же вроде…

—  Глухо? — Спрашиваю Я упавшим голосом.

— Угу, — кивает Кузьма, — с мескалином голяк.

— Он что, билядь, бальной!? — Взрывается Хусаин. — Люди столька ехали, врэмя тэряли!…

— Ну он типа гонит: ты спросил — есть? Я сказал — есть. А что есть, когда есть — не по телефону же выяснять. Тем более что как бы поняли друг друга …

— Как бы, билядь, если бы! Постмадэрнысты **евы, **ать ваш рот!

— Но что-то всё-таки есть? — Воспаряю Я духом.

— Бошки голландские, грибцы и ещё это… — Кузьма косится на Хусаина, — грифеля эти опять… массовый, что ли, завоз, не пойму никак…

— Ебать грыфеля! — зло говорит Хусаин. — Давай, корочэ, бэри грибы, бэри бощки…

— От грибов и Лика не отказалась бы… — вставляю Я.

— Бабла впритык, — качает головой Кузьма.

— Сколька ещё? — Спрашивает Хусаин, кривясь.

— Ну, считай, — включается Кузьма, — грибцы по два грина штучка, по тридцатке на брата, чтоб нормально безо всяких там… бошки — грамм пятнашка, я думаю, грамм пять, как минимум…

— Ты пальцы, билядь, нэ загибай! — морщится Хусаин. — Гавари, сколька нада!

— Ну если ещё на Лику берём, тогда… — Кузьма прикидывает, как говорится, **й к носу, глядит куда-то вверх, как будто сквозь крышу машины… — тогда ещё где-то двести…

Хусаин усмехается. Качает головой. Вынимает из заднего кармана брюк пухлый портмоне, раскрывает его…

Я откидываюсь на заднем сидении. Не могу спокойно смотреть на эти манипуляции.

И в первый-то раз, когда Хусаин выдавал Кузьме зузы на мескалин, Я, увидев плотно набитый зелёными сотенными купюрами портмоне, разволновался нешуточно — сколько там? Пять? Семь? А может, все десять?!…

Сердце Моё колотится, как под мулькой. Мысли мешаются. Я даже приоткрываю окно, вдохнуть свежего…

До этого мы сидим с закрытыми окнами — работает кондиционер. В салоне вообще-то свежо и даже прохладно, однако Мне нужен не воздух как таковой, Мне нужно… как бы это сказать… переключится, что ли…

Кузьма вновь исчезает за дверью подъезда.

На улице темнеет окончательно.

Хусаин, нажатием кнопки на приборной панели, едва не срезав Мне носа, закрывает «Моё» окно.

— Зачэм? — Произносит он недовольно. — Кандышин работаэт.

Он явно раздражён. То ли тем, что ему приходится платить за всех за нас, то ли тем, что мескалина не оказалось.

Хотя, если на Мой вкус, грибцы-то куда волшебнее.

Я испытываю мгновенное ощущение грибного прихода. Трепещу. И тут же омрачаюсь видением (своеобразный умозрительный флэшбэк) изобильного Хусаинова кошелька. Мне, почему-то, вдруг дурнеет. Я сижу как будто в тумане. Щупаю ваджру на груди.

Хусаин вынимает из магнитолы cd, игравший всю дорогу. Тянется к бардачку. Открывает его…

Я снимаю с шеи ваджру и, подавшись вперёд, с невесть откуда взявшейся силой ударяю самодовольного чечена прямо в ухо.

Неострое, казалось бы, трёхгранное лезвие с невероятной лёгкостью входит целиком в Хусаинову голову.

Не издав ни звука, Хусаин валится на пассажирское сидение.

Из бардачка, влекомые вдруг ослабевшей отяжелевшей рукой Хусаина, выпадают несколько компакт дисков.

Я, ничего как бы не понимающий и не видящий в эту секунду, кроме ваджры, дико торчащей из Хусаинова уха (удивляет немного, что нет вовсе крови), отваливаюсь назад. И несколько секунд сижу без движения, как будто бы даже и не дышу.

Наконец, придя немного в Себя, заглядываю, слегка приподнявшись со Своего места, одним глазком в бардачок (другим глазком слежу за Хусаином). Там, в глубине бардачка, вижу то, что хотел увидеть — холодное крупное тело Стечкина, которым Хусаин не раз хвалился:

— Вот, билядь, бэзатказная вэщь!…

Вдруг Мне кажется, Хусаин шевельнулся. Я холодею. Неужто коварный чечен играет со Мной?! Вот сейчас сунет, падла, как грека в реку, руку в бардачок, выхватит Стечкина, обернётся со злой волосатой ухмылкой и скажет:

— Ну щто, билядь, типэрь мая очэрэдь!

И действительно — тра-та-та-та — прошьёт Меня короткой, почти неслышной очередью. Неслышной потому, что Стечкин, помнится, у него с глушителем.

Помедлив тройку мгновений, удостоверившись, что Хусаин по-прежнему недвижим, Я привстаю и, перегнувшись через передние сидения, дотягиваюсь рукой до бардачка, достаю пистолет (тяжёлый падла), и по возможности быстро откидываюсь назад, всё ещё реально опасаясь Хусаина.

Глушителя на Стечкине нет. Зато магазин полон — все двадцать как один патрон.

Теперь Мне много спокойнее.

Собираюсь с духом, тыкаю Хусаина дулом.

Хусаин не реагирует.

Выждав с полминуты, Я вылезаю из баклажана. И только тут как будто бы осознаю, что всё это время машина находилась во дворе многоэтажноподъездного дома, а у некоторых из подъездов, по крайней мере у соседнего — это точно, сидели, да и сейчас ещё сидят, старухи, пристально наблюдавшие и наблюдающие наверняка, за подозрительной иномаркой с того самого момента, как только она въехала на территорию их двора.

Я призадумываюсь на полсекунды. Могли или нет старухи сквозь непроницаемые снаружи тонированные стёкла баклажана увидеть, что произошло внутри него? И так ли уж действительно пристально они наблюдали и наблюдают? Вряд ли. Да и темно уже совсем. Однако ж, а кто его знает? Гарантий-то нет и быть не может. И может быть, кроме них кто-то ещё… Я оглядываюсь по сторонам. Хвала Авалокитешваре, кроме этих старух, во дворе никого больше вроде бы нет. Удача?

Я пожимаю плечами.

Лезу обратно в баклажан.

Роюсь в бардачке и — нахожу-таки там глушитель. Прикручиваю его к стволу. Шёпотом призываю Махакалу. Снимаю Стечкина с предохранителя, удостоверившись, что переключатель стоит на одиночных, дёргаю затвор, послав патрон в патронник, взвожу курок (спасибо армии родной за страшную науку). Вылезаю из машины.

Представляю Себе, как держа волыну за спиной, направляюсь к соседнему подъезду, где многозначительно шушукаясь, сидят две тощих старухи и одна толстая. Подхожу к ним вплотную, любезно здороваюсь и быстро стреляю каждой в голову. Они даже не пискнув, валятся одна на другую. Я оттаскиваю их, пушинок, в кусты (удивительно, но толстая старуха оказывается почему-то даже легче тощих — будто надувная). Кусты обильно растут тут же, у подъезда, под тёмными окнами первого этажа, в котором, наверное, располагаются какие-нибудь только днём оживающие офисы. Быстро возвращаюсь к машине…

Да нет же, хватит с Меня одного трупешника! Да и глупо это — переться с валыной через весь двор, старух мочить. А если кто ещё в эту секунду появится? Что ж, и его тогда тоже валить? А если целая компания? А патронов не хватит? Идиотизм какой-то. Да и не видели, наверняка, старухи эти ни черта, иначе бы уже кипишь подняли сто пудов…

Вдруг краем глаза Я замечаю движение у подъезда, где сидят старухи. Смотрю туда — уже не краем — во все глаза.

Старухи медленно поднимаются с лавки. Забирают картонки (или что там у них было подложено под их старческие задницы?) и направляются неторопливо по домам: две — в тот подъезд, у которого они сидели, одна — в тот, где давеча скрылся Кузьма.

Я вздыхаю — как будто бы с облегчением.

Постояв ещё с минуту без движения, удостоверившись, что поблизости никого более нет, Я открываю переднюю дверцу со стороны пассажира (до этого Я влезал и вылезал из машины в машину через заднюю дверцу, тоже, кстати, со стороны пассажира, ибо сидел на заднем сидении; машина же стоит, обращённая к дому дверями со стороны водителя), так вот, с этой стороны, со стороны пассажира, также, как и у подъезда, густеют кусты, а за ними, вроде бы, забор какой-то… А что, кстати, за забором? Не стройка ли? Если — да, то, может, отволочь туда Хусаина? Фак, а почему именно стройка? Может, там детский сад, например, ясли?… Тогда Хусаину туда нельзя. Нельзя тебе, Хусаин, в детский сад!… Тут Я непроизвольно смеюсь истерически. Нервы, видать. А и **й бы с ними! Так. И что тут у нас? Ага. Перво-наперво ваджру вынуть…

Уперевшись одной рукой в Хусаинову голову, другой, что было сил, Я ваджру тяну. Увы, сидит она крепко.

— Ёбаный в рот! — Громким шёпотом выражаюсь Я и пытаюсь ещё раз. Теперь кажется, что ваджра двинулась. Раздаётся даже лёгкий скрип…

Хлопает дверь подъезда. Соседнего, как Мне кажется. Я замираю.

Доносятся шаги. Приближаются…

Я вцепляюсь в Стечкина.

— Чё это вы тут, — звучит у Меня за спиной голос Кузьмы, — ебётесь что ли?

Я оборачиваюсь.

Рожа у Меня, наверное, та ещё. Ибо Кузьма, округлив глаза, пятится, машет руками, натыкается спиной на кусты густы…

Я стреляю дважды: один раз в живот, Кузьма, охнув, сгибается; другой раз в затылок, Кузьма, хрюкнув, тыкается Мне в ноги. Содрогается. Затихает.

Я наклоняюсь к нему. Сую руку в один из многочисленных карманов его штанов. Я знаю точно, где искать. С Кузьмой мы дружим вечность. Достаю два пакета с наркотой. Из маленького кармашка, расположенного рядом с тем карманом, где была наркота, Я извлекаю полтинник баксов — навар Кузьмы на Хусаине — и ещё несколько купюр, рублёвых, не великого достоинства.

Возвращаюсь к машине. Бросаю пакеты в бардачок. Туда же кладу пистолет. Думаю четыре секунды…

Вновь пытаюсь вытащить ваджру. Безуспешно. Даже не скрипнула.

Выволакиваю Хусаина из машины. Переворачиваю на живот. Вытаскиваю из заднего кармана его штанов портмоне. Раскрываю. Сглатываю, глядя на деньги. Не считаю. И так понятно — до **я. Даже, может быть, больше, чем казалось. Гляжу на остальное: права, паспортина, ксива на тачку, визитки… Закрываю портмоне. Убираю к Себе в задний карман. Склоняюсь над Хусаином. Поворачиваю его голову насколько возможно вбок — так, чтобы ваджра торчала как можно более вертикально. Встаю обеими ногами на голову Хусаину. Голова хрустит. Берусь обеими руками за ваджру. Расслабляюсь. Напрягаюсь. Тяну. Ваджра скрипит. Голова хрустит. Дёргаю, что есть силы…

Неожиданно легко выходит ваджра из запятой Хусаинова уха.

Я едва удерживаю равновесие.

Тут же из Хусаинова уха обильно, но не торопливо, густыми толчками, прёт нечто бурое, кажущееся — в неестественном освещении ночи, в мягком отсвете салонных лампочек баклажана, в шелесте фонаря над головой — скорее зелёным, нежели, коричневым, — словно там, в черепушке, что-то долго варилось, кипело и вот на Тебе — вскипело, побежало, не выдержало.

Я ловко отпрыгиваю в сторону. Мне везёт — ничуть не пачкаюсь. Достаю из кармана носовой платок. Протираю ваджру. Надеваю её на шею. Бросаю, подумав полсекунды, платок в кусты.

Не тратя больше времени, усаживаюсь за руль.

Завожусь. Трогаюсь. Был таков.

На третьем кольце стопят Меня менты.

Хотел было проигнорировать их, наподдать газу, хоть и так шёл 160, но почему-то остановился.

Сам не выхожу, жду, пока они подойдут.

Ментов трое: один — в тачке, убитая «шестёра», двое — на дороге. Эти-то двое ко Мне и направляются.

Пока они вразвалочку, не торопясь, шагают, Я лихорадочно достаю: Стечкина из бардачка — сую его под правую ляжку; Хусаинов портмоне — выдёргиваю из него ксиву на машину, портмоне кладу на колени; ищу по карманам Свои права…

С недавнего времени, приобретённые Мною по случаю пару лет тому назад, права служат Мне единственным полноценным удостоверением личности. Моей личности. Личины. Внутренний паспорт был утерян, а загранпаспортина с точки зрения московского мента никакую личность не при каких условиях не удостоверяет. Другими же документами, могущими произвести впечатление на блюстителя беспорядка, Я как-то не обзавёлся. Хотя была такая маза — не раз, не два — три раза.

Один знакомый, которому Я периодически втюхиваю дурь по двойной цене, редактор в одной желтой газетёнке, предлагал Мне как-то сделать ксиву журналиста, но Я добросовестно провафлил эту мазу. Другой знакомый, которому Я также втюхиваю время от времени дурь, писатель средней руки, детективщик, «негр», предлагал Мне ксиву члена одного из союзов писателей, но Я и тут не подсуетился, а всего-то надо было фотку вовремя принести в указанное место и забашлять символическую сумму. Третий знакомый, стрёмный тип, служащий кем-то, непонятно кем, в Госдуме, ему Я, о чём не трудно догадаться, тоже втюхиваю дурь, предлагал Мне даже ксиву помощника депутата, — этот, правда, ловкач, бля, сраный! ксивой хотел за десять граммов гашиша расплатиться. В общем, не воспользовался Я не одним благоприятным случаем, не выправил Себе документ, чтобы мент Меня не трогал хоботом или хотя бы относился мало-мальски уважительно, а то и с опаской. Впрочем, уважение ментовское — штука сомнительная и даже стрёмная где-то как-то (это кем же надо быть, какой степени ублюдочности состояния существа надобно достигнуть, дабы хотя бы только возжелать того, чтобы мент тебя уважал?!). Что же касается опаски, то, если мент тебя опасается, ты — либо, в натуре, кара Господня, либо сам что-то типа мента. Однако, как известно, что не делается, всё к лучшему. Ибо имелась бы у Меня ксива журналиста или члена союза писателей, а то и помощника депутата Думы, глядишь, и не было бы у Меня при Себе водительских прав, и разговор с ментами получился бы не совсем таким, каким получился. Хотя правды ради надо заметить, что роль, сыгранная правами в этом разговоре, была всё-таки не такой уж большой, и уж точно — не главной.

— Младший лейтенант Кондойло, — козырнув, представляется Мне мент. — Документы какие есть?

Я, всё так и сидя в тачке, протягиваю ему права, ксиву на машину…

Второй мент, поигрывая зеброй жезла, медленно идёт вокруг баклажана, с видом знатока оглядывает машину. Наклоняется к заднему колесу, придерживая Калашникова, висящего через плечо на ремне у него на пузе.

— А где же сам Хусаин Умарович Ибрагимбеков? — Интересуется Кондойло, изучая ксиву. — Или хотя бы доверенность от него?

— Доверенность? — Переспрашиваю Я не Своим голосом.

— Угу, — кивает Кондойло. — И временное водительское ваше?

Я прикусываю губу. Рука тянется к Стечкину. Натыкается на портмоне, лежащее на колене.

— А вот они! — выпаливаю Я. — И доверенность, и временное моё…

Кондойло отрывает глаза от ксив и видит в Моей руке стодолларовую купюру. Сглатывает.

— Толян, — обращается он ко второму менту, изучающему в эту секунду передний бампер.

— Ну? — Отрывается от бампера Толян.

— **й гну, — привычно отзывается Кондойло, не отводя взгляда от купюры, кивает Толяну призывно, — иди-ка сюда…

Толян, не торопясь, приближается.

Кондойло указывает ему на сотку в Моей руке.

— Что это? — Спрашивает Толян, удивившись, как Мне кажется, вполне себе искренне.

Моя другая рука медленно подбирается к Стечкину.

— Доверенность на управление транспортным средством и временное водительское удостоверение, — обстоятельно объясняет Кондойло.

    Угу, — произносит Толян.

Молчание. Тянется нестерпимо.

Я нащупываю Стечкина.

— Ну так что? — Спрашивает наконец Кондойло.

— Вообще-то, — задумчиво говорит Толян, — надо бы, конечно, по компьютеру пробить, а то вдруг того… угон там или мало ли что…

— Думаешь? — Озадачивается Кондойло.

— Да ладно вам, мужики, — подаю голос Я, — какой в пизду угон? Только время потеряем.

— В пизду? — Поднимает брови Кондойло.

Вновь молчание. На этот раз оно тянется гораздо дольше предыдущего.

Я чувствую, как взмокла Моя ладонь на рукояти Стечкина. Взмокла и спина. И жопа. И под коленками.

— Ну что, — наконец произносит Кондойло, вопросительно обращаясь к Толяну, — пускай себе едет товарищ господин?

— Ну а что, — кивает Толя, — пускай себе едет. Только пускай себе не нарушает.

— Вот что, — говорит Кондойло Мне. — Документики ваши вы заберите, — протягивает Мне права и ксиву на машину, — и тут же мне их верните, но, само собой, уже с доверенностью и водительским временным…

Так Я и делаю.

Кондойло ещё раз мельком просматривает ксиву с правами. Быстро прячет сотку в карман. Шлёпает губами. Вздыхает. Возвращает Мне документы.

Я тут же трогаюсь.

Стараюсь не думать о том, как оно могло бы обернуться, вздумай, допустим, менты обыскать машину, что с Хусаином, например, случалось периодически — с его, правда, Хусаиновых же слов, которым можно было верить процентов максимум на шестьдесят семь с половиной…

— Еду, билядь, нэ нарушаю. Сытой! Машэт мнэ палкой своэй. Наркотык есть? Аружий есть? Откуда, билядь, началнык?! Ксива смотрыт — норма. Аткрой багажнык. На! Аткрой капот. На! Аткрой бардак. Да на, билядь, и бардак тибэ! А там валына. А эта щто? Э, билядь, началнык, щто нэ видищь?! Пистолэт! А гаваришь нэт аружий. Да разве эта аружий?! Вот у мой брат аружий — эта да! Зэнитка, пулымёт станковый — ну, эта, билядь, с танка он сынял, — минамёт, базука, бронэтранспартэр! А это какой аружий?! Пукалка! Сматрю, грустный стал мой мэнт.  Э, гаварю, нэ грусты, на тибэ лавэ, купи сибэ что-ныбудь, жинэ, дэтям…

Вот бы они сейчас — и наркотики, и оружие — полный набор.

Вспотев пуще прежнего от таких перспектив, Я почему-то считаю в уме, сколько осталось патронов в обойме: по одному в бабулек — 3, два в Кузьму — 5. Итого — 15. Хорошее число, между прочим. С такими числами, из которых при сложении имеющихся в наличии цифр получается 6, Я дружу.

Дело тут в том, что все поворотные события Моей жизни, как Мне кажется, мистическим образом связаны с цифрой 6. (В каких на **й бабулек 3?! Я же их не того!…) И ещё в какой-то степени — с цифрой 9. А именно в степени той, в какой девятка является перевёрнутой шестёркой. Впрочем, девять — это ведь ещё и интервал между теми самыми числами, из которых при сложении имеющихся в наличии цифр получается 6. К тому же, если их поставить рядом — 6 и 9 — получиться прямо-таки инь ян какой-то. А уж если ещё и год рождения Мой сюда присовокупить — 1969, и не забыть о том, что Я Рак по гороскопу, а символ Рака — две такие загогулины, чем-то похожие на 6 и 9, — то вообще — хоть стой, хоть падай — просто магия цифр, не иначе. Впрочем, Раковые загогулины — это ведь не цифры вовсе, однако весьма Мне их напоминают, весьма… (надо, кстати, поинтересоваться наконец, что они, в натуре, значат…)

В 6 лет Меня сильно ушибло током. Сунул зачем-то пару гвоздей в розетку. Счастье, что мать была дома — оторвала прилипшего к электричеству несмышлёныша. Вследствие, так сказать, контакта Я почему-то оглох, ослеп, лишился нюха, тактильных чувств и дара речи. Ровно через неделю, правда, всё это ко Мне вернулось. Однако семь дней, проведённые, что называется, глубоко в Себе, даром, естественно, не прошли. У Меня дико развилось воображение. Например, стали снится весьма содержательные цветные сны. Тогда как большинство окружающих, — с его, правда, большинства, слов, — видело сны черно-белые или не видело их вообще. Ещё Мне начали являться в темноте какие-то шныряющие ни на кого не похожие твари, которых, судя по всему, никто кроме Меня не наблюдал. С некоторыми из этих тварей Мне даже удалось пообщаться, что немедленно сказалось на Моей психике. Так что, случалось, и при дневном свете некоторые вещи представлялись Мне не тем, чем были на самом деле (или вернее — не тем, чем представлялись всем остальным). А уж если Я что-то рассказывал… зачастую Мне просто-напросто переставали верить, хотя слушали увлечённо, так Я умел захватывающе, пусть и безудержно, фантазировать. А всё почему? Потому, что фантазии эти были для Меня столь же реальны, как и слушатели, как и Я сам, как и эта вот буква О.

По прошествии 9-ти лет, в 15 (1 + 5 = 6), Я впервые поебался, что, и это несомненно, было событием в Моей жизни не менее поворотным, нежели смычка с электричеством. Столкновение с неуёмным женским либидо в лице школьной учительницы химии Изабеллы Филимоновны Дукк так Меня потрясло, что Я опять, как и в детстве, лишился дара речи — молчал три дня (слава яйцам, что слух, нюх и тактильные чувства Меня не оставили, а то в таком сознательном почти уже возрасте, **й знает, чем бы всё это обернулось).

Ещё спустя 9 лет, в 24, Я впервые съел ЛСД.

В 33…

Тридцать три Мне стукнуло ровно месяц назад. И вот он, блин, наверное, новый поворот и мотор ревёт…

 — А эти где? — Первым делом спрашивает дракон, выйдя из комнаты в коридор. В зубах — казбечина. На руках — Карлик. 

Я делаю рукой какой-то неопределённый жест. Стремительно иду на кухню.

— Ты это… — Бросаю на ходу. — Собирайся давай…

Дракон усмехается, идя следом.

— Что, пробирает мескалин-то?

— Мескалин? — Не понимаю Я.

— Круто, видать, накрыло…

— Слушай, — Я оборачиваюсь и беру её за плечо. Я крайне серьёзен. — У нас абсолютно нет времени.

— Тоже мне открытие.

— Ты не понимаешь.

— Куда уж мне. — Она ведёт плечом, освобождаясь от Моей руки.

— Я их всех убил!

Дракон вздыхает. Ему явно скучно.

— Убил всех на **й!!! — повышаю Я для убедительности голос.

— Ага, — кивает дракон, отходя к окну, — отца убил, мать убил, пролил кровь из тела Будды, нарушил мир и согласие, сжёг святые писания, иконы выбросил в окно… Достал уже со всем говном этим книжным!

            — Да нет же! — Я шагаю к ней. — Кузьму с Хусаином! Я их завалил!

— Пива вон выпей, — дракон с усмешкой кивает на холодильник, — попустит.

— Да послушай ты! — Я вновь беру её за плечи. Встряхиваю.

— Ты чего?! — Возмущается дракон. — Ребёнок же!

Карлик у неё на руках всхлипывает.

Я отпускаю дракона. Глажу Карлика по голове Отступаю на шаг. Неистово сжимаю кулаки.

— Я прошу послушать меня хотя бы один раз в жизни! — Интонация, с которой Я это почти выкрикиваю, как будто бы заставляет дракона вздрогнуть.

Она пристально смотрит Мне в глаза.

— Ну и? — Произносит она с нотой озабоченности, поняв, очевидно, что дело тут не каком бы то ни было мескалине.

— Я их действительно за-ва-лил, — произношу Я отчётливо и совершенно спокойно, видя, что докричался, наконец, до неё. — Вот смотри…

Я достаю из карманов и кладу на стол: портмоне, пакет с наркотой, ключи от баклажана. Стечкина не достаю. Он оставлен Мною в баклажане, в бардачке — от греха подальше.

Дракон, не отрывая взгляда от портмоне, как Мне кажется, опускает Карлика на пол. Подходит к столу. Берёт портмоне. Раскрывает. Дышит неровно.

— Сколько тут? — Спрашивает не своим голосом.

— Не знаю. — Пожимаю Я плечами. — Не считал.

Дракон вытаскивает деньги. Считает.

Я подхожу к мойке. Наливаю в чашку воды. Выпиваю залпом. Наливаю ещё. Выпиваю. Ставлю чашку в раковину.

— Сколько?

Она мотает головой, мол, не сбивай.

Я, переступив осторожно через шевелящегося на полу Карлика, иду прочь из кухни.

В комнатушке приближаюсь к письменному столу. Выдвигаю один за другим ящики. Роюсь в бумагах. Наконец, нахожу, что искал — бланк доверенности на транспортное средство. Возвращаюсь в кухню.

— Сосчитала?

— Угу, — подаёт голос дракон, продолжая перебирать пальцами купюры. — Десять-сто, десять-двести, десять-триста, десять-триста-пятьдесят… И рублей — раз, два, три, четыре, пять… восемь… девять штук с копейками.

Она качает головой.

— Это были не его деньги. Он вчера под кислотой бакланил, мол, должен кому-то… Мусе какому-то, что ли…

— Насрать, — говорю Я. — Теперь всё это бессмысленно.

— Как же ты мог?… — В голосе её как будто бы борются тревога и восхищение, чего Я не слышал уже давно, особенно второго.

Я Пожимаю плечами.

— Не знаю. Спонтанно как-то вышло…

Она оглядывает Меня с ног до головы, как будто в первый раз видит.

— И что теперь?

— А что теперь? Сваливать надо. Когти рвать. Ноги делать. Сперва, я думаю, к морю. Потом — за бугры. Внизу ещё тачка его…

— Ты и тачку пригнал?! — Восхищение в её голосе, как Мне кажется, окончательно уступает место тревоге.

— А как я, по-твоему, должен был сдриснуть оттуда? На крыльях любви, что ли? — Я усмехаюсь. — На югах штуки за три хотя бы толкнём её…

— Так. — Покусывая озабоченно большой палец левой руки, дракон ходит по кухне. — Значит так, всё что надо, купим по дороге. Сейчас — только самое нужное.

Идёт прочь из кухни.

Я достаю из портмоне Хусаинов паспорт, ксиву на машину.

Сажусь писать доверенность.

Птица на стене кашляет двенадцать.

Входит дракон. Поднимает Карлика с пола. Уносит его.

— Так, — произношу Я, внимательно перечитав написанное, сверяю номера, названия. — И временное не забыть… где-то оно у меня?

Иду прочь из кухни.

Спустя минут пять возвращаюсь. Проверяю бумаги. Часть денег, Свои права, временное водительское, доверенность, ксиву на машину — убираю к Себе в бумажник. Сую его в задний карман штанов.

Остальные деньги, войдя в кухню практически следом за Мной, прячет дракон — в бывалый кожаный ксивник у себя на поясе.

Хусаиновы ксивы Я складываю обратно в его портмоне.

Приближаюсь к стене. Сдвигаю вбок часы с кукушкой, висящие на одном гвозде. В кукушкином домике что-то звякает тяжело. За часами обнаруживается прямоугольная дыра вентиляции, затянутая прегрязной марлей. Придерживая одной рукой часы, другой рукой Я отцепляю край марли (она была приколота булавками к обоям), достаю из прохладной дыры металлический термос. Передаю его дракону. Она тут же уходит с кухни. Я пихаю портмоне в дыру. Прицепляю марлю обратно. Возвращаю часы на место.

Беру со стола пакет с наркотой. Покидаю кухню.

В комнате подхожу к дракону, который набивает шмотками наш походный рюкзак.

Термос стоит рядом с ней на полу.

Я наклоняюсь, отвинчиваю крышку термоса. Сую пакет с наркотой в компанию аналогичных, уже имеющих место в термосе, но несколько меньших по размеру, пакетов. Завинчиваю крышку. Протягиваю термос дракону.

— Мескалин? — Интересуется дракон.

            — Ты что! В таком пакете на пол-Москвы хватило бы три дня о**евать.

            — Да ладно, не гони, три дня, пол-Москвы…— дракон усмехается.

— Ну полдня.

— Ага, на три Москвы.

            — На три сестры.

— Сложная отсылка.

— И смешная.

— Ха, ха, ха, — скучает дракон. — Так и что там?

— Грибы и бошки.

— Заебись, — кивает дракон. Грибы она любит. Ведьма.         Втискивает термос в рюкзак.

Я возвращаюсь на кухню. Подхожу к холодильнику. Открываю его. Порывшись на нижней полке дверцы, заваленной медикаментами, достаю перекись водорода. Закрываю холодильник. Приближаюсь к раковине. Снимаю с шеи ваджру. Поливаю её обильно перекисью. Тщательно протираю кухонной тряпкой. Любуюсь невольно. Преисполняюсь благодати.

Вдруг:

— Тьфу ты, билядь! Ны **я нэ панимаю!

— Что? — отрываю Я взгляд от ваджры. Оглядываюсь. Но смотреть Мне не на что. Меня окутывает какой-то подозрительный туман. На ум приходит странное: что это, облако в окно залетело?

— Да вот, ебать мой жёпа, — доносится из облака, — взял фчэра у тибя с полки кныжьку пачитать… читаю, билядь, читаю — как **ем по лбу, да?!

Проясняется.

Я — на заднем сидении баклажана.

Хусаин — за рулём.

Мы — во дворе дома на Юго-западной.

Я с силой щипаю Себя. Чувствительно. Невольно наворачивается слеза.

— Вчэра, билядь, — продолжает тем временем Хусаин, — пад кислатой, на атхаднике ужэ, читанул — пиздэц как панравилась, смэялся, да? Сэводня, как баран, билядь, ны чыво нэ панимаю, что смэшнова?…

Не оборачиваясь, он бросает на заднее сидение некую брошюру.   

Я не знаю, что и думать.

Меня вдруг начинает трясти мелко-мелко.

Подкатывает дурнота.

Во рту появляется вкус пластмассы.

Я непроизвольно двигаю челюстью.

Сглатываю с трудом.

Едва слышно выдыхаю:

    Хо… — и понимаю: надо за что-то цепляться.

На периферии зрения маячит некое пятно. Светлое.

Поворот головы.

Книжка.

Притягиваю.

Гляжу на титул: ЧАНЬСКИЕ ИСТОРИИ.

Открываю наугад:

«Один монах спросил Чжао-чжоу:

— С какой целью прибыл с Запада Первый Патриарх?

Чжао-чжоу ответил:

— Кипарис во дворе.

— Вы, очевидно, пытаетесь показать это средствами объективной реальности?

— Нет, не пытаюсь! — возразил учитель.

— С какой же целью всё-таки прибыл с Запада Первый Патриарх?

— Кипарис во дворе!»

Мне становится совсем нехорошо.

Всё плывёт.

Я переворачиваю несколько страниц. С усилием фокусирую взгляд на тексте:

«Кто-то спросил Ян-ци:

— Когда Первый Патриарх чань пришёл из Индии в Китай, он сидел лицом к стене целых девять лет — что это значит?

Ян-ци ответил:

— Будучи индийцем, он не мог говорить по-китайски». 

Тут у Меня в голове что-то щёлкает, и как будто бы сверкает молния и высвечивает невесть откуда взявшийся там, в голове, тяжеленный шар, оказывающийся на поверку огненным.

Я облизываю пересохшие мгновенно губы.

Шар тут же взрывается.

По телу медленно разливается уютное тепло понимания.

Я прикрываю веки. С изумлением чувствую, как лицо Моё бесконечно растягивается вширь.

Улыбка, — догадываюсь Я.

Закрываю брошюру.

В это мгновенье возвращается Кузьма.

— А вот и я! — говорит он бодро, усаживаясь в баклажан.

Я открываю глаза.

Хусаин включает зажигание.

— Щто, билядь, так долга?

— Да ладно, долго, — скалится Кузьма. — Двадцать минут.

— Вэчность, билядь, — бросает Хусаин, выруливая со двора, и этак характерно для хачика цыкает, мотнув башкой.

Сдаётся, это Франц прокафкал, мол, нетерпение — главный грех. От  него, мол, все беды. А может, и не Франц. Но не суть. Короче. Не долго терпели. Свернули с Вернадского к цирку.

Кузьма забил косяк. Вдул паровоза — сперва Хусаину, после Мне.

Бошки убойные оказались.

Не знаю, как Хусаин с Кузьмой, а Я так сразу о чём-то таком очень интересном глубоко задумался. И так Мне эта глубина понравилась, что Я целиком в неё ушёл, сделался ею, превратился, залюбовался…

Трудно сказать сколько минуло времени. Но вдруг Я словно вынырнул наружу и со всей возможной ясностью осознал, что Кузьма-то с Хусаином, оказывается, всё это время трепались без умолку об этих самых Моих глубине и превращениях и вроде бы ни с того ни с сего пришли к выводу — к странному, надо заметить, выводу, для Меня совершенно непонятному и необъяснимому, но поразительному и забавному, — что слово изречённое есть ложь, а любое утверждение — пиздёшь. В том числе, конечно же, и это. И это. И то… Мол, как только начнёшь утверждать что-либо, на чём-либо настаивать, а хоть бы и на можжевельнике, а хоть бы и на клюкве, характеристики выдавать, кивать, выпячивать губы, щёки дуть, так и всё — пиздарики, ушла рыбина в мутные толщи, сорвалась с крючка-наживки истина-правда матки, и тут уж зови не зови, целуй не целуй, хоть ты тресни, сколько не пыжься, сколько не тужься — аля-улю, паси гусей, кукуй себе у разбитого корыта, ни тебе дворянства столбового, ни тебе даже домика с огородом на шести сотках, **й тебе на воротник, говна под косынку, и все дела, и да ебись ты провались на все четыре стороны, пизда стоеросовая, дура загребущая, тварь, уёбище, манда, вошь, поебень, да хули ты вообще себе вообразила?! Что ты царица мать небесная что ли?! Или кто ещё яйцá покруче?! Радовалась бы тихо чуду неземному. Молилась бы только, чтоб не иссякло. А то — и это ей подавай и то. Да о**ела, бля, совсем! Нюх потеряла! Совесть! Ну вот и щурься теперь, вот и сиди, мечтай о несбывшемся несбыточном!

В общем, рассмешили Меня друзья. Растормошили. Не мог Я остановиться, никак не мог. Всё ржал и ржал, как конь над пони. В конвульсиях бился. Дыхание Меня не хватало. Хохотун Мой, кажется, был абсолютно беззвучен. Ну ты ведь знаешь, как это бывает: вибрации… судороги… щекотайна… Понимаешь вдруг: смех — не радость, не веселье — животный ужас в человеческой интерпретации: в чувствующее вонзается бесчувственное: острие — судорога; стимул — реакция…

Короче, в какое-то мгновение врубаюсь Я, что тащит Меня в полный рост. Вернее — тащат. Гуманоиды из тачки. Звездолёт мигает разноцветными огнями…

Хусаин с Кузьмой уже снаружи — широко расставив ноги, руки в замке за головой — упираются лбами в кузов баклажана, хихикают. Их, очевидно, тоже проняло нешуточно. Лица серьёзные…

Меня выволакивают и ставят рядом с Кузьмой. Я не могу перестать улыбаться.

Бошки с грибами находятся (гуманоидами находятся) под машиной — Кузьма скинул. В бардачке обнаруживается Стечкин. В Хусаиновом портмоне — известно что.

— Ну, бля, парни, — ухмыляются гуманоиды, положив на капот звездолёта Стечкина и наркотики, трогая с любовью портмоне, — главное оказаться в нужное время в нужном месте!

— В нужнике то бишь! — выкрикиваю Я внутри Себя, осенённый внезапным пониманием относительно Моих глубин и превращений.

Хусаин начинает что-то втирать гуманоидам, но, получив прикладом под рёбра, затыкается.

Кузьма опечаленно хмыкает.

Я, не долго думая, точнее — не думая вовсе, в таком Я нахожусь нечеловеческом состоянии, выкинув из башни всякую мысль, задраив люки, разворачиваюсь не спеша…

Гуманоиды на Меня заинтриговано смотрят.

Я, сочувствуя им улыбкой, преспокойно двигаюсь в их направлении.

— Стоять! — Звучит команда, надменно, не очень-то убедительно. Да и поздно…

Я приближаюсь.

Они расступаются, опешив, видимо, от столь нестандартного бихевиора. Но тут же приходят в себя.

На Меня замахиваются. Ко Мне придвигаются.

А Мне по **ю. Я абсолютно пуст, как бочка Диогена. Только ветер, только звёзды, только…

Я у цели.

Стечкин послушно прыгает в Мою ладонь.

Меня толкают.

Я, покачиваясь, перевожу предохранитель на стрельбу.

Мне делают подсечку.

Я, падая, дёргаю затвор.

На Меня наваливаются.

Я изворачиваюсь и стреляю — Бах! Бах! Иоганн Себастьян.

С Меня сваливаются.

Я бешено ползу. Вскакиваю на ноги.

Один гуманоид сосредоточенно корчится неподалёку.

Другой, страшно крича, пытается ползти.

Третий, разъёба, колотит панически по своему Калашникову, который, почему-то (слава яйцам!), ушёл в отказ по стрельбе.

Я стреляю в третьего. Добиваю второго и первого.

Хусаин с Кузьмой, ёбнувшись как будто на обе свои несчастные головы, накидываются на Меня, придя в себя через пару-тройку мгновений после всего, с какими-то идиотическими упрёками.

Хусаин кричит, что он бы, билядь, аткупился бы и нас бы, билядь, аткупил, а тэпэрь, билядь, щто дэлать, а?!

Кузьма качает головой, стиснув её руками, словно контуженный, на лице — катастрофа.

— Ну и мудак ты, Вован, ну и мудак!… — твердит он безостановочно.

А действительно: щто дэлать, а? Оправдываться? Улыбаться виновато? Плечами пожимать? Обещать, что больше так не буду?

Козлы неблагодарные.

Бах! Бах! Иоганн Себастьян.

Деньги всему виной.

Лавируя (в баклажане) по ночному порту пяти морей, Я никак не могу избавиться от мудацкой мысли о том, как завтра будут шокированы дети и их родители, придя в цирк на утреннее представление. Окоченевшие трупы гуманоидов и Моих друзей… Пять изуродованных контрольными выстрелами голов… 5:0! Какая боль… В свете утреннего солнца… Бедные дети… Мне почему-то представляется, что они будут стоять и смотреть не в силах оторваться от этого зрелища. Родители попытаются увести их, но дети станут сопротивляться. Родители возьмут их на руки и потащат прочь от страшного места. Дети, удаляясь, будут выглядывать из-за родительского плеча… И всё это будет длится долго, потому что цирк большой, родители с детьми всё пребывают и пребывают. Кое-кто уносит детей внутрь цирка. Но таких мало. И вот уже гимнасты, клоуны, эквилибристы, силачи, канатоходцы, иллюзионисты, жонглеры, дрессировщики и даже некоторые звери выходят из дверей цирка, недоумевая: почему, собственно, никто не приходит посмотреть на их искусство? И тоже глядят на гуманоидов и Моих друзей. Кто-то вызывает милицию, кто-то — скорую помощь зачем-то, но ни те ни другие никак не едут. Никто не плачет. Не падает в обморок. Никто в ужасе не кричит. Все в шоке. Все молчат. Слон трогает хоботом скрюченную волосатую лапу Хусаина. Волосы на этой лапе шевелятся, будто живые. Хотя почему будто? Где-то Я читал или слышал, что волосы продолжают расти ещё долгое время после того, как персонаж того, тю-тю. Говорят, что Гоголь, когда вскрыли гроб с тем, что от него осталось, а сделали это много лет спустя после его кончины — кто и зачем, понятия не имею, наверняка, большевики… или это был Крыладзе? В гробу, конечно, не на месте эксгуматоров. Но не важно. Так вот, говорят, что Гоголь имел длиннющий, нет, не нос, а хаир — куда длиннее, нежели при жизни, — и бородищу, и немалую часть этого хаира с бородищей сжимал он в том, что осталось от его руки. Стало быть не зря опасался, что живым его зароют. Или всё-таки это был Крыладзе?

Дракона с Карликом дома нет. Я думаю, что дракон двинул, например, в супермаркет неподалеку — за куревом. Не курить она не может. Говорит, если не курит, перестает испытывать иллюзию, что дышит, а значит — и что живет.

            Устроившись на кухне, за столом, разложив перед собою Стечкина, портмоне, наркоту, Я первым делом хорошенько раскуриваюсь.

Прав был Кузьма — мудак, Я, бля, сраный! Стечкина-то надо было протереть как следует и вложить Хусаину в руку. Была бы у ментов идея про чеченский след отчётливый. Эх, Вова, Вова…

Пересчитываю зузы… Ха, блядь! Тринадцать с лишним косарей зеленью плюс одиннадцать деревяшками. Уф! И тачка ещё… Всё, в пизду, в пизду — сперва на юг, тачку столкнуть, и за бугры… Проживём как-нибудь, главное — отсюда, из этой жопы, верней — из параши уже, съебнуть… Пока они с Кузьмой, да с Хусаином раскачаются, пока вычислят, пока допрут, что к чему и почему, а может, и не допрут, что скорее всего, мы уже где-нибудь в Европе зароемся… Виза? Да на **я нам виза?! Я в прошлом году дважды — туда и обратно — пересекал границу в неположенном месте. Европа — это тебе не Раша. Если выглядишь более-менее прилично, никакая тварь не сунется в ксиву глядеть. Да и если неприлично. Просто не надо лезть, где погранцы, да полицаи. Нет, ну есть, само собой, вероятность залететь по полной программе, но ведь, кто не рискует, тот, сама понимаешь, так что… К тому же, ну а если нет у Меня визы и всё тут? Ну посадили бы Меня, на крайняк, в польский острог, ну и что? К тому же Польша, опять же, — это не Раша, хотя, конечно, и хохлы замести могли бы — Я же украинско-польскую черту пересекал. Но по Мне уж лучше хохолы, чем сябры. Но лучше, чтобы ни те, ни другие, ни третьи. Тьфу-тьфу-тьфу тук-тук-тук, чтоб тебе пусто было. Для буддиста, между прочим, очень даже лицеприятное пожелание. Если, упоминая буддиста, вообще имеет смысл говорить о каких-либо пожеланиях. Так что вполне себе можно и без визы. Мало ли, что нельзя. Как говориться, если нельзя, но очень хочется, поркуа бы и па? А обратно, вообще, шёл с полукилограммом бошек в рюкзаке. Хотел их было в гондон да и в жопу перед самой границей, но решил, не вытерплю, обосрусь. Хоть и закрепиловым затарился предусмотрительно. Однако ж, когда идешь всё время, а то и бежишь, подпрыгиваешь, ждёшь в кустах, кишка она ведь живая, мнётся как-то там, давит на неё что-то… Это на самолёте ништяк, бросил жопу в комфортабельное кресло, ремнями пристегнулся и ***чишь себе над горами, равнинами, реками, крепишься, а через пару-тройку часов, глядишь, и уже высрал дурь в Москве на квартире приятеля и рад воистину до усёру.  А когда пешком, тут не забалуешь…

            Не знаю почему, вспомнился Мне вдруг один Мой друг. Основное его занятие — пиздить — рассказывать увлекательно и шутить, слегка, может быть, присочиняя. И почему он Мне вспомнился? А, наверное, потому, что всплыли хохлы чуть выше по речению теки. Вот уж действительно — язык до Киева доведет.

Друг Мой до самозабвения, повторяю, до самозабвения, это важно, любил лизать. А женщины, они ведь такие, что трудно с ними в этом смысле язык-то общий найти. Любят вроде бы все, когда им лижут, но вот как-то так воспринять это со всею радостью своею, непосредственно, может не всякая. А для друга Моего очень было важно, чтоб его непосредственно и со всею радостью своею. Иначе он и сам не мог раскрыться в полной мере. А если мера не полная, какая уж тут любовь-морковь, только секс отчаянный. А ведь хочется именно моркови. Да, зайчонок? Отчаянья и так через край. Так вот, был у меня друг, звали его Пётр. Глыба — нечеловек. Была у него мечта, двусоставная: заграница, и жить за счёт женщины, и чтобы женщина была такая, которая со всею радостью своею. Как-то одна девица (не в том смысле, что девственница), сидя у окна у нас на кухне, распространилась глубокомысленно на тему странных людей. Привела пример. Мол, живет такой парень, воистину странный персонаж, принял роды у жены прямо в ванной, место детское достал… обошёлся, короче, без чьей-либо помощи. А Я и говорю, мол, чего же странного в этом персонаже? Он как раз совершенно нормальный герой. Жену, наверное, любит. Не стал прятаться за спинами врачей, акушерок, отодвинул циников от станка. И то верно, такое дело — дитя из мамки вызволять — нашему медику доверить страшно. Ему вообще доверять опасно. Впрочем, не только нашему, да и не только медику. Короче, говорю, молодец мужик, взял всё в свои руки. Любопытство, мужество, человечность — вот его основные характеристики. Чего ж в этом странного? Это у всех у нас есть. Каждый так или иначе ходит этими тропами или хотя бы ступает на них — шажок, другой… Даже самый низкий. Другое дело, что мы не привыкли. Не проявляем. Не объявляем, если вдруг проявили. Скромные мы на самом-то деле. Ну если только так, в приватной беседе, на ушко, мол, герой я и всё такое… и тут же, смешавшись, назад, к хлысту, и давай себя охаживать-обхаживать. Так что это не странно всё. А странно, когда совсем уже неизведанными путями. Чуть было не ляпнул — неисповедимыми. Хотя, почему бы и нет? И рассказал Я ей про друга Своего Петра. Вот уж реально странный тип. Бойся мечты своей, — говорят то ли китайцы, то ли японцы. Не то, чтобы он хотел на ПМЖ и непременно миллионершу. Нет, его привлекало поездить, и чтобы баба была, пусть и не при больших деньгах, но всё-таки… и главное, чтобы со всею радостью своею. Там пожить, сям тусануться. По Раше-то он, надо заметить, немало жопой почертил, бродяга тот ещё. И как-то раз — оно сложилось, пусть не обе части, но, как говорится, на безрыбье… короче, срубил в кой-то веке Пётр денег, подвизавшись на ниве риэлторства, ну и — умчался за бугры. Полтора месяца нежился в половинке мечты, что, конечно, даже для половинки не срок. Деньги кончились быстро. Виза истекла. Надо было возвращаться. Клошарить  Пётр не собирался. А въёбывать с утра до вечера на дядю с тем же успехом, а то и с большим, нежели в европах, можно было и дома, где, впрочем, можно было и не въёбывать и не клошарить — друзья-приятели, особенно, когда язык у тебя хорошо работает, да и вообще, когда ты парень компанейский, ума, опять же, палата… да, друзья — штука волшебная. Короче, Пётр плакал, трясясь на полке вагона, тащившего его обратно на пустырь Отечества. С тех пор мечта не то, что стала навязчивой, она зазвучала каким-то таким непритязательным как бы фоном во всех его делах и разговорах. Как смерть, сигналила отовсюду. Толкала нежно и настойчиво — постоянно. И не было смысла как-то устраивать, что называется, жизнь. Перспектива бабок нарубить (то же Мне Раскольников), если уж с женщинами не задаётся в плане радости и содержания, а ведь не задавалось, — и съебнуть по добру по здорову, обозначилась, как единственно верная картина мира, как тот самый Путь, о котором сказано столько умных и нужных и правильных слов серьёзными людьми, к которым нельзя не прислушаться. Но то была не картина, в смысле — не оригинал, то была репродукция. Пётр, как и большинство из нас, в каком-то смысле всегда гордился тем, что может отличить одно от другого. Может, он, кстати, и отличил. И может, репродукция его вполне себе устроила (возможно, отсюда и странность Петра). Ведь картина, оригинал — это всегда такое ускользающее, зыбкое, слишком живое что-то нечто. К тому же денег стоит немалых. Да и висит, где-нибудь в ХРАМЕ ИСКУССТВ, а то и в ЛИЧНОЙ КОЛЛЕКЦИИ прозябает в каком-нибудь фешенебельном особняке, в подвале за бронированной дверью с платиной обделанными стенами. А репродукция, она и в нечистом месте липкую стену украсит, и если уж не возвысит низкое, то хотя бы прóпасть не обозначит между тем и этим. В то время как оригинал, помести его в клоаку, суть, конечно же, обнажит, опошлит нечистоты, всё назовёт своими именами. И почему мы всегда хотим оригинала?… Короче, деньги не шли. Деньки летели. Мечта не сбывалась. А если ещё вспомнить, что Пётр любил лизать, но мало кто его в этом смысле радовал из девчонок, которых, кстати, у него всегда было, то вообще труба иерихонская. Боже ж мой! Можно ж пойти на работу. Можно делать бизнес, пардон, за тавтологию. Можно украсть, наконец! Просто надо взять себя в руки, перестать торчать, бухать — про***чивать, короче, лавэ, пусть оно и не валит лавой в лапы. Надо экономить, копить, откладывать. В общем, быть как многие нормальные люди, и тогда мечта станет ближе, намного ближе, гораздо, нежели чем прежде, может быть, даже явью… Но Пётр был не таков. Его мечта, как уже говорилось, не была навязчивой, она его не давила, не заставляла на себя работать. Она, возможно, и даже скорее всего, переместилась в уютное подсознание, и спокойно ждала себе своего часа. И он наступил. Пётр встретил Весту. И радости их не стало предела. В один из весенних дней, ранним утром, они возвращались из клуба. У Весты был День Варенья. Чтобы удивить и обрадовать Весту больше обычного, Пётр, когда они спустились в метро, поехал на колбасе — на сцепке между вагонами. Веста, удивляясь и радуясь больше обычного, глядела на него из-за стекла. Он корчил ей уморительные рожи, что-то кричал, вращая глазами, пританцовывал даже, что грозило ему жуткими последствиями, ведь соскочи нога со сцепки… На следующей остановке Петра, переместившегося уже со сцепки на платформу, атаковал дежурный по станции — дядька предпенсионного возраста. Хоть и был нешуточно возбужден бессонной ночью, экстази, алкоголем, счастьем наконец, привалившим в виде потрясающей Весты, Камень вёл себя дружелюбно. Чего не скажешь о дядьке, который не только стал волочь, сволочь, Петра в менты, но ещё и умудрился Весту оскорбить нехорошим словом блядь, чего Пётр, конечно, простить ему не мог и… в общем, побил он дежурного по станции довольно сильно и, возможно, побил бы ещё сильней, не вмешайся тут менты, которые в таких случаях всегда на боевом посту. Досталось и Петру по орехам. Очутился он таки в обезьяннике. Вел себя там, как принято говорить в таких случаях, дабы подчеркнуть непотребность поведения, вызывающе оскорбительно. Дядька кинул заяву. Следак объявил: от двух до пяти — лет или тысяч долларов.  Под подписку о невыезде, до суда, Пётр был отпущен. Что ему оставалось? В долг от двух до пяти ему, конечно же, никто бы не дал. В дурдом ложиться он не собирался, а между прочим, мог. Там он уже бывал лет эдак тринадцать назад с диагнозом шизы вялотекущей. Тоже, кстати, от правосудия косил — за валютные операции, картинки на Арбате продавал, 50 долларов у него обнаружили сердобольные комитетчики… К  моменту, о котором течёт речь Петру исполнилось полных 38. Ну не в зоне же топтаться, ей богу! Было бы за что!… Пётр с Вестой решили — в бега. Она сдала знакомой подруге свою двухкомнатную квартиру в не самом худшем районе столицы и… долго ли, коротко ли, оказались они в самой что ни на есть загранице, не в самом, конечно, сердце ея, однако ж довольно близко к оному, близко в смысле стояния рядом этих понятий — сердце и мать — в матери городов русских — в стольном городе Киеве. Почему там? Хэ зэ. Дешевле жить, наверное, чем, например, в Париже. Да и за деньгами Весте в Москву мотаться ближе. Петра по Раше объявили в розыск. Назад ему дорога была закрыта. Ну если только за сроком давности, когда-нибудь… Однако ж мечта-то сбылась. И разве не странен путь Петра? Девица, сидевшая у нас у окна на кухне, сказала: «Да, но тут речь о странности пути, а не о странности персонажа». И тут Я блеснул, заметив несколько снисходительно: «А что есть персонаж, если не путь его к своей мечте?» Она задумалась. И полчаса спустя, кивнула, согласившись.

И вот теперь на этой самой кухне Я сижу, офигевший, перед кучей бабла и наркоты.

Дракона с Карликом всё ещё нет.

Я решаю время даром не терять.

Вытряхиваю из хусаинового портмоне всю **йню: его права, пастпортину, визитки, кредитки, фотку какой-то блондинки полуголой…

Просмотрев и оставив лишь ксиву на тачку, сую прочее обратно.

Ну, и что Мне теперь делать со всем этим говном?

На стене оживает кукушка: хр-хр… — хрипит она несчётное количество раз. Несчётное — с Моей точки зрения, ибо Я не считаю. Тем не менее на циферблат автоматически гляжу.

Стрелок на нём как не бывало.

Я не верю Себе. Хотя со Мной такое уже случалось. И неоднократно. И не такое. Однажды, например, в метро, электронное табло упорно показывало Мне 51:42. Но это под психоделиками. А сегодня-то Я никаких психоделиков не жрал. Нет, ну бошки голландские — тоже, конечно, в какой-то степени… однако ж не в такой, чтобы стрелок не показывать.

И тут Меня накрывает.

С небьющимся сердцем, на цыпочках почему-то, приближаюсь Я к стене. Сдвигаю вбок висящий на одном гвозде кукушкин домик. В нём что-то звякает тяжело. За домиком — прямоугольная дыра вентиляции, затянутая прегрязной марлей. Я отцепляю край марли (она была приколота булавками к обоям), сую руку в дыру и — о**еть не встать — достаю оттуда Хусаинов портмоне. Смотрю на него, как на Себя в зеркале — когда в один из дней вдруг посмотревшись с утра пораньше, понимаешь, что видишь-то в зеркале не Себя, а *** его знает кого, кто давным-давно уже вроде бы того — бросился с корабля современности в океан вечности, — и единственное, что приходит Мне в голову, в Мою несчастную башню, слово ПИЗДЕЦ (все буквы большие).  Я возвращаюсь с этим портмоне, задумчивый, к столу. Бросаю его, аки мерзкую жабу, рядом с другим точно таким же.

Блядь! Ну и что бы это значило?

Я беру тот портмоне, что достал из дыры. Раскрываю его. Денег там, естественно, нет. Зато все эти визитки, карточки — на месте. Вытаскиваю их. Бросаю на стол. Беру другой портмоне. Вытаскиваю из него всё то же самое, такое же. Сверяю. Идентично.

— Угу, — произношу Я. — Понятно. — Хотя, конечно, непонятно ни **я.

Быстро иду по квартире. Нахожу пустой рюкзак, шмотки, которые давеча дракон запихивал в рюкзак. В комнатушке роюсь в ящиках письменного стола, нахожу доверенность, незаполненную, конечно. Возвращаюсь в кухню. Меня настигает мысль: а термос-то в дыре ли?

Вновь сую руку в дыру, замечаю между делом, что стрелки на часах не проявились.

Ага, термоса нет. Ну, это уже что-то.

Я возвращаюсь к столу, присаживаюсь и пристально осматриваю оба портмоне. Ведь не могут же они действительно быть идентичными абсолютно! И правда, Мне кажется, Я нахожу некие едва заметные глазу отличия. Преисполняюсь призрачной надежды. На что? Не знаю. На то, что это не рецидив, не обострение, не снова-здорово, — как выражается доктор Сыникэ. Мою надежду убивают ксивы — два набора совершенно одинаковых ксив. Ищу тем не менее, силюсь найти, рациональное объяснение.

О чём говорит присутствие всех вещей — рюкзака, доверенности, шмоток — плюс портмоне, минус термос? О том, что некто хочет навести Меня на мыль, что у Меня была галлюцинация, которую Я принял поначалу за реальность, но потом всё-таки распознал обман, вернулся в настоящее, и тут, в настоящем, столкнулся с невозможным — с двумя идентичными портмоне. Отсутствие термоса (и наличие двух портмоне), судя по всему, должно Мне дать понять, что дыра вентиляции — непростое какое-то место, а какая-нибудь хитрая щель между мирами. Вот почему все вещи — и рюкзак, и доверенность, и шмотки — имеют место в этой реальности, а термоса нет. Но как этот некто мог знать доподлинно, что у Меня случится именно такая галлюцинация, в которой Я положу портмоне именно в дыру вентиляции? И как вообще он мог предполагать, что галлюцинация случится? И кто бы мог быть этим некто? Мне вдруг приходит в голову, что Хусаин… А что? Ради каких-то там своих преступных целей он запросто мог бы завести себе идентичное портмоне и дубликаты ксив. Но почему он решил спрятать портмоне у нас? К тому же он не знал о дыре. Не мог знать. Только Я и дракон о ней знали. Вспомнив с каким аппетитом дракон вчера отсасывал Хусаину, Я вдруг смутно догадываюсь как будто о некой интриге — интриге против Меня. Наверное, — приходит Мне в голову мысль, — они хотели, суки, квартиру Мою заграбастать! — И это единственное, что Я могу Себе придумать. Мне вдруг начинает реально казаться, что все сегодняшние происшествия — чистой воды наебалово. Подстава. Что всё это как-то так ловко подстроено Хусаином. И что Кузьма во всём этом завязан. И дракон, конечно. Она и термос перепрятала, тварь. Я пытаюсь представить схему, придуманную Хусаином или всеми ими, троими. Голова у Меня пухнет. Всё в ней мешается. Троица Меня морочит. Наконец, схема, кажется, выстраивается, но столь замысловатая, состоящая в основном из жестов, реплик, взглядов, намёков Хусаина, дракона, Кузьмы, что Я невольно улыбаюсь Своей способности увязывать вещи, которые не то, что на первый взгляд — на тысяча первый — увязать, казалось бы, невозможно. Я понимаю, что увяз в попытке рационально объяснить происходящее где? Меня вдруг захлёстывает ощущение кошмара. Да Я ж, в натуре, сплю и вижу сон! И слышу сон, и вдыхаю-выдыхаю сон, и вот курил недавно сон, а вот сейчас буду пить сон! Элементарно, Ват-сон!

Я шагаю к раковине. Открываю кран. Наклоняюсь. Пью из под крана. Наверное там — в галлюцинации, которая на самом-то деле была настоящим, а вот это, где Я сейчас — фуфло, — мы прыгнули в баклажан и понеслись по трассе на югá, Я стал рубиться за рулём, остановились где-нибудь, дрыхнем… Вот и ответ. Вот и разгадка. Какие сны в сём сраном сне приснятся? Да **й их знает. Пора просыпаться. Так погибают замыслы — с размахом!

Я закрываю кран. Возвращаюсь к столу. Беру Стечкина. Приставляю дулом к подбородку. Снести к ебеням полчерепа вместе с рожей, тем более что она Мне никогда особенно не нравилась, нет, ну были, конечно, моменты, были… и будут… в настоящем

Передумываю.

Упираю Стечкина в грудь, туда, где, кажется, чувствую сердце. Да, блядь! как тёзка Маяковский! Прямо в пламенный насос! А как ещё съебнуть из этого кошмара, когда уже понятно, что кошмар, а всё глядишь его и глядишь?…

Приходит мысль телефонировать Сыникэ. Воспоминание о галоперидоле нивелирует эту мысль.

Ну… как говорят на Тибете: ом мане падмэ хум. — Что значит: да ебись оно всё!

Нажимаю на спуск.

Меня швыряет. Боль, дикие конвульсии. Грудь словно проткнута раскалённым до красна прутом, ребристым таким прутом, арматурным, и давай шуровать со страшной силой. Я извиваюсь, как Дюймовочка на *** у Великана. Крик и смех летят ко Мне отовсюду. Будто бы это и не Я вовсе, а кто-то ещё. Некто. Никто. Много кто. Много-много. Кто-кто? Но Я знаю, твёрдо знаю, мягко знаю, знаю как придётся, не знаю вообще — это Я. Я! Больше некому. Никому. Меня бросает в коридор. Тащит. Странно, но несмотря на боль и жуть некий наблюдатель во Мне спокойно, впрочем, не без некоторого удивления, фиксирует происходящее и всё задаётся вопросами, на которые нет ответа: Куда же Я попал? Неужто промахнулся?

Меня подтаскивает к входной двери.

Дверь отворяется.

В квартиру входит дракон с Карликом за спиной. Увидев Меня, дракон кричит, но не смеётся как давеча и не Я вовсе.

Следуя её примеру, верещит и Карлик.

Дракон бросается ко Мне.

— Что?! Что случилось?! Откуда кровь?! Столько крови!…

— Это всё…

— Вовка, что ты наделал?! Что ты сделал с собой?!

— Это всё…

— Господи, я не верю! Как же так?! Столько крови!…

— Это всё…

— Надо «скорую»!…

— Это всё…

            — Что ты бормочешь?

    Это всё…

— Что?

— …сон…

— Эй… Ты что?!… Подожди!…

— Это всё.

— Ты мне глаза-то не закатывай! Эй! Вов!… Вовка!… Володя‑ааааааааааа!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!…………………….

Кто звал Меня настойчиво и долго?

Голос был неузнаваемо знаком…

Я молчал.

Голос, видимо, устав безответно выкрикивать Моё имя, заткнулся. 

И только через очень продолжительную паузу, изменившись изрядно, став таким печальным, низким, и каким-то как будто бы категоричным, прилетая отовсюду сразу, как давеча Мой крик и смех,  произнёс устало:

— Ну?

— Что ну?

— Почему стоишь и не входишь?

— Хм… А куда входить-то?

Дятел долбит

Всё в том же месте.

День на исходе.

                      хокку

 

 

Суббота началась, как и все прочие выходные или праздничные дни, с хорошей порции секса.

В будни, возвращаясь заполночь и практически сразу же падая в постель и засыпая, Рэм очухивался ото сна минут за двадцать до выхода, едва успевал принять душ, одеться, чмокнуть Меня в щёку, и, на ходу завязывая галстук, мчался в офис.

Опаздывать ему запрещалось категорически. За две с половиной штуки в месяц, помимо эффективности, инициативности, коммуникабельности и т.п., Рэмов босс требовал от сотрудников ещё и пунктуальности, и это был наиважнейший пункт договора, однократное невыполнение которого грозило серьёзным штрафом, повторное — увольнением.

В субботу спали долго. Рэм, однако, всегда просыпался первым. И следующие два часа, входя столь неожиданно и грубо, имел Меня так, что всякие сомнения — любит не любит — возникавшие время от времени у Меня в будние дни, когда мы с ним общались по большей части по телефону, развеивались совершенно.

Длилась такая наша совместная жизнь чуть более двух лет.

— Какая диспозиция на сегодня? — Выйдя из ванной весь в махровом халате, распаренный, ублаготворённый, поинтересовался Я.

— Вряд ли тебе понравится, —  сухо ответил Рэм.

Он сидел за столом, листая глянцевый журнал.

На столе в ожидании Меня томился завтрак: тосты с сыром, кофе, свежевыжатый апельсиновый сок, взбитые сливки.

— Что это значит? — Я налил себе и Рэму кофе. Сел за стол. Протянул руку за тостом.

 

— Босс всю контору к себе на юбилей позвал, — сказал  Рэм, глядя в журнал, отпивая кофе.

— И что? — Я поддел ложечкой взбитые сливки.

— Просил всех быть непременно в токсидо и с дамами.

— Дам тоже?

Рэм оторвался от журнала. Поглядел на Меня с вежливой улыбкой.

— Дамы, соответственно, в вечерних платьях и с кавалерами.

— Экая церемонность, — деланно удивился Я, намазывая сливки на тост.

Рэм отложил журнал в сторону.

— И как ты можешь это есть? — Поморщился он. — Сладкие сливки и сыр…

— Уходишь от темы? — Я нарочито медленно откусил от тоста.

— Не то чтобы, но…

— Понятно. — Я откусил ещё.

— Ты расстроен? — Спросил он.

— Не‑а. Ни капелюшечки.

— Не ври.

— Хорошо, не буду. Да, я расстроен.

— Но ты же понимаешь, что я не могу туда не пойти?

— Как и ты, что я не могу не расстроиться. — Я откусил от тоста ещё раз.

— Брось. Это глупо.

— Что, хлеб кусать?

Рэм резко встал из‑за стола. Заходил туда-сюда.

— Ты же прекрасно понимаешь, я не могу тебя взять с собой.

— Хочешь, я надену платье, сделаю сиськи из ваты, чем не дама?

— Думаешь, мне очень хочется туда идти?

— Парик мне не нужен. У меня и так вполне себе женская голова. Лицо, конечно, тяжеловато, но косметика, ты же знаешь, творит чудеса…— Я покончил с тостом.

— Если я не появлюсь, квартального бонуса не видать как своих ушей!…

    И те туфли, помнишь, которые тебя так возбуждают…

— Да и не только бонус! Вообще проблемы могут возникнуть…

— Мы совсем перестали выходить нá люди! Раньше хоть на пати…

— Не прийти на этот юбилей — как не выйти на работу без уважительной причины… 

— Помнишь, мы ведь познакомились по-настоящему на пати…

— А придумать якобы уважительную причину я не могу. Он сразу почувствует. Его не наебёшь…

— Ты ведь тогда меня за девушку принял …

— Я же тебе говорил, он бывший гэбэшник…

— Дурашка, совсем себя не знал …

— Так что, как не крути, пойти придётся…

— Ну и с кем?

— Что? — Рэм остановился.

— Я спрашиваю, с кем ты идёшь? Ведь помимо токсидо тебе, очевидно, понадобится и дама?

— А… ну … это…

Я поднялся из-за стола.

— Что, ещё не решил?

— Почему не решил?

Я взял сигарету из сигаретницы.

— Не знаю почему.

— Ты мне слова не даёшь сказать!

Я закурил.

— Не придумывай.

    Не имею такой привычки.

— Ну уж. — Я выпустил злую струю дыма.

— Хочешь поссориться?

— Больно надо.

— А то давай.

— Перестань.

Помолчали.

Он продолжил первый.

— Я иду с Кариной.

— С Кариной?!

— Да с Кариной. Ещё раз повторить?

— Надеюсь, — струя дыма, — обязательным пунктом в программе юбилея не является ебля смокингов с вечерними платьями?

— Уф, Василиса!

— Уф, Рэм! — Я сильно стукнул по сигарете указательным пальцем. Пепел стряхнулся.

— Ты меня обижаешь, — сказал Рэм без малейшей обиды в голосе. — Ты же прекрасно знаешь…

— Я знаю? — В отличие от него, Я действительно чувствовал обиду. — Откуда ж мне знать? И что, интересно, я мог бы знать? — Я сломал сигарету в пепельнице. — Да, я знаю. Знаю… Скажи мне честно… Скажи…

— Что именно?

— Только не юли.

            — Интересно, когда это я…

            — Ой, Рэм, да сплошь и рядом! Вот сейчас, например.

            — Пф!

    Так. Ладно. Я вижу, всё бессмысленно…

— Ты вроде что-то хотел спросить …

    Я?

— Ну да.

            Я посмотрел ему прямо в глаза. Неужели он правда хочет, чтобы Я задал этот вопрос? Взгляд его говорил о многом — и не о чём.

— Ты с ней ебёшься? — Спросил Я и сердце Моё остановилось.

Рэм не ответил. Уголки его глаз опустились. И в то же время Я, так хорошо изучивший эти глаза, увидел, как они заискрились блядски.

— Ну что ты молчишь?! — С болью воскликнул Я.

— А что говорить? — Пожал плечами Рэм.

— Отвечать! — Я, кажется, даже топнул ногой. — Отвечать на вопрос!

Он усмехнулся.

— Ты же в этом и так уверен.

    В чём?!

— В том, что я с ней…

— Я хочу от тебя услышать!

— Что именно? — Он, казалось, был удивлён.

            — Издеваешься, да?!

— Отнюдь.

            — Тогда отвечай! — Я был на грани срыва.

            — Нет, — категорически отрезал он.

            — Почему?!

— Почему что? — Он явно издевался.

            Я попытался взять Себя в руки. Достал сигарету, вставил её в рот. Чиркнул спичкой.

— Переверни, — сказал Рэм.

            Я увидел, что собираюсь прикуривать не с того конца. Схватил сигарету и смял её в пепельнице.

            Рэм покачал головой. Вздохнул.

— Итак, — как можно спокойнее произнёс Я.

— Итак, — эхом отозвался Рэм.

Я, что было сил, сцепил пальцы в замок. Спокойно, Вася, спокойно…

— Почему ты, —  едва сдерживаясь, проговорил Я, — не можешь ответить чётко и ясно на поставленный Мною вопрос? Ведь ты хотел, чтобы он прозвучал, значит, хотел и ответить.

— Да ты психолог, — деланно удивился Рэм, — а скрывал…

            — Отвечай!!! — заорал Я (неожиданно, казалось, для Себя самого).

Рэм театрально вытаращил глаза.

— Да я ж ответил, Вася, чтó ты? Я сказал: нет.

            — Нет?! — Меня трясло после взрыва (срыва).

            — Да, — кивнул Рэм.

            — Так да или нет? — Во Мне всё закипело с новой силой.

            — Это, по-моему, ты издеваешься надо мной, — сказал Рэм с наимилейшей улыбкой. Сука.

            Я чувствовал, что теряю контроль окончательно.

— Я всего лишь хочу понять!…

            — С этим у тебя всегда были проблемы.

            — Да или нет?!!

            — Да нет же! Нет! — сказал Рэм, тоже, начиная, видимо, впадать в истерику.

Странно, но Я вдруг успокоился. Мгновенно.

— Я тебе не верю, — сказал Я, опускаясь на стул у стола.

Рэм усмехнулся.

— Нет — не значит, не ебусь, Вася. Нет — значит, не услышишь. Ведь ты хотел услышать ебусь я или нет из моих, как ты выразился, уст? Так вот — не услышишь.

Я был искренне изумлён.

— Ты дурак, что ли, Рэм? Ведь ты уже во всём признался! Зачем же так наворачивать?

— Дурак, Вася, ты. И я даже не хочу тебе больше объяснять, в чём именно заключается твоя дурость. Два года я этим занимался, больше не хочу. Хм. Действительно в дурака превратишься, объясняя дураку, что он дурак…

Я его не слушал, гнул параллельно Своё.  

            — Почему? Почему, я не понимаю, ты не хочешь говорить со мной открытым текстом?! Откуда эта изъёбистость?! Я же не начальник тебе! Не налоговая! Мы же друзья с тобой!

            — А я и говорю с тобой открытым текстом, друг! — Рэм в отличие от Меня, произнося своё к Моему прислушивался.

            — Да уж, — негодовал Я, — таким открытым, что ничего уже не понятно!

            Он развёл руками.

            — Ах ну да, — закивал Я, — конечно! У меня ведь всегда с пониманием были трудности! Да и пойми тебя попробуй, такого сложного, неоднозначного, всего из себя одарённого! Где уж нам, с нашим-то неоконченным до вашего высшего, высочайшего, прекрасного распрекрасного красного МГУ!!!

            Рэм только качал головой.

            А Я уже не мог остановиться.

— Знаешь, ты кто? Знаешь?!

            К качанию головы прибавилось пожатие плечами.

            — Ты враг! Предатель! Говно! Понимаешь?! Ты — говно! Отвратительное, рыхлое, бесчувственное говно! И как я мог только вляпаться?!!!!

— Ну и… — Начал он и закончил бы наверняка какой-нибудь такой неприятной гадостью, что, мама родная, все цветы бы пожухли в оранжерее души Моей, — на такие вещи он ой как был способен, по крайней мере — вербально, — но тут заверещал телефон.

Я подойду! — Взвился Я, бросаясь на опережение к аппарату.

Рэм подставил Мне ножку.

Я, охнув, упал.

Халат на Мне красиво распахнулся, обнажив худое ухоженное тело.

Рэм пнул Меня в бок.

Я беззвучно скрючился, словно червяк, тронутый зажжённым концом сигареты.

Рэм перешагнул через Меня. Подошёл к телефону.

— Алё… Да, Карин… Угу… Конечно, всё в силе… Ага… Как договорились… Угу… Спасибо… Бай.

Рэм повесил трубку и поглядел на Меня, тихо лежащего в позе младенца.

— Тебе привет.

— Пошёл ты! — прошипел Я.

Он, усмехнувшись, направился к зеркалу трюмо, низкая прозрачная тумбочка которого, как внутри, так и снаружи, была уставлена всеразличным понтовым парфюмом.

— Думаешь, твой гэбэшник не в курсе того, что ты пидор? — Проговорил Я сквозь зубы, нажав на последнее слово.

            — Во-первых, — отозвался Рэм, разглядывая себя в зеркало, — я бисексуал…

Я поменял позу: обхватив колени, сел на полу.

— Во-вторых, — Рэм погладил себя по щекам, тактильно оценивая степень небритости, визуально она была, что надо. — Во-вторых, одно дело быть в курсе, и совсем другое — увидеть своего ведущего сотрудника у себя на юбилее с любовником в обнимку.

— Можно было бы не обниматься, — проворчал Я.

— В-третьих, — Рэм поправил волосы.

— Я бы потерпел…

— В-третьих! — Рэм повысил голос. — Пришло нам, видно, время объясниться с тобой.

Я так и обмер.

— Что… что это значит? — Пролепетал Я, предчувствуя нечто ужасное.

— Это значит, — Рэм отошёл от зеркала, подойдя к шкафу-купе, открыл его, — это значит, что мы…

— Что… — Еле слышно выдохнул Я.

Рэм достал из шкафа смокинг в чехле на вешалке.

— Это значит, что мы, — пропел он на манер блатной песни, — расстаёмся на веки…

— Ты… — недоверчиво улыбнулся Я, —  шутишь?…

— Вовсе нет.

— Нет? — Улыбка на Моём лице перевернулась на 180 градусов. — Но… но почему?

— Потому… — Рэм зацепил вешалку со смокингом за створку трюмо. Расстегнул чехол. — Потому что мне не до шуток.

— Подожди… Это что же… В чём причина, я не понимаю?

— Причина? — Рэм снял чехол со смокинга. — Причина в том… хм, —  он увидел на правом рукаве смокинга несколько крупных пылинок. — Причина, видиш ли, в том, что ты, откровенно говоря, мне на‑до-ел, — он снял с рукава пылинки одну за другой. — Остоебенел просто-напросто.

Я быстро-быстро заморгал, чуть не плача.

— Но я… я … ведь утром ещё … утром всё ещё было у нас так… — Я поискал слово, — волшебно…

— Считай, это был белый танец, хм, ну, в том смысле, что лебединая песня… Да. — Рэм, явно поставив точку в диалоге, стал облачаться в смокинг.

Я ощутил Себя пустым абсолютно местом — как если бы энная часть вакуума вдруг осознала себя…

Я заперся в санузле. Пустил воду и стал соображать, шмыгая носом, когда открыть Себе вены — сейчас или когда Рэм уйдёт? С одной стороны, Мне хотелось, чтоб он увидел ЭТО. С другой стороны, Я понимал, чувствовал сердцем, что такой Мой поступок лишь укрепит Рэма в его решении.

Через полчаса Я остался один.

На последок, подойдя к двери санузла, простучав по ней — Спартак чемпион  — дабы Я прикрутил воду, чтобы он был уверен, что Я услышал его, это была наша обычная с ним практика — когда кто-нибудь уходил, а другой в это время принимал душ, умывался… — Рэм сказал:

— У тебя три дня. На кухонном столе — штука баксов. Найди себе жильё. И ради бога не оставляй ничего своего.

И секунду спустя добавил:

— И ни на что не надейся.

Ещё через пару секунд Я услышал, как хлопнула входная дверь.

В следующие полчаса Я расквасился, размок, размяк. Стал сплошной горючей слезой. Океаном слёз. На разволновавшейся поверхности Меня, будто обломки парусной флотилии, разбитой бурей, плавали вопросы: за что? Почему? Откуда такая бессердечность? Разве такое возможно с нами? Ответы на эти вопросы и сонмы других, подобных, словно сокровища, достать которые никому и никогда уже не представится возможным, тонули в немыслимых глубинах Меня, уходили на самое дно, терялись в невероятных впадинах.

Наревевшись вдоволь, Я понял, что должен покончить с собой. И не показательно, вскрыв себе вены и залив тут всё кровью, а где-нибудь уединившись, подальше от людей, чтобы никто не видел  и не знал, в лесу, например, на пустыре, на заброшенной фабрике…

Поразмыслив, Я решил, что лучше убить его.

Далее, подошла очередь Карины.

Последним Моим решением было убить их обоих, а затем и Себя. Я даже начал придумывать, волнуясь, как бы это ловчее и трагичнее устроить, но сбился, вспомнив, почему-то, сегодняшнее утро… Разволновался пуще прежнего. Выпил неразбавленного виски. Успокоился. Выпил ещё. Задумался о манящей неопределённости туманной перспективы будущего…  Но снова сполз на утреннее биение сердец в унисон. Выпил ещё. И вскоре заснул.

Сны, вообще-то, Мне никогда почти не снились. Часто Я слышал какие-то непонятные звуки, не поддававшиеся дешифровке, — порой Мне казалось, что это голоса, порой, что воды бурление, — но ничего не видел. Иногда, но всё реже и реже с течением времени, Мне снился ласковый папа.

Сон про него всегда был одним и тем же — сверх реальным кошмаром, нудным и однообразным, как ежедневность жизни, притягательным и волнующим, как… эта же ежедневность:

С огромной жилистой, криво торчащей елдой папа подбирался ко Мне — откуда-то сбоку сзади. Я пытался обернуться, но не мог. И вдруг, когда немочь эта становилась уже совсем невыносимой, елда, мерно подрагивая, оказывалась прямо перед Моими глазами. Я слышал её запах — дикий, чрезмерный, близкий. Всею своею невероятностью, всею нелепостью, всею неотвратимостью своего отвратительного вида елда завораживала Меня…

Для Меня так и осталось загадкой (как во сне так и наяву), почему всё происходившее далее — такое страшное, липкое, сладкое, прибавлявшее какой-то духовной, что ли, силы и отбирающее немалую часть силы физической, — ласковый папа называл хождением из варягов в греки?

Проснулся Я с наступлением сумерек. Во рту было сухо, в затылке — тяжело, виски ломило. Но несмотря на эту лёгкую болезненность, горе разлуки словно бы отступило. Печальные очертания его ещё маячили довольно внятно в том самом тумане будущих перспектив, который давеча почти уже окутал Меня, а нынче обволакивал вроде бы окончательно, однако всматриваться в детали этих очертаний, могущих с явной охотой проясниться и вновь принять конкретные ранящие острые формы, Мне совершенно не хотелось.

Я сварил Себе кофе.

Сел к компьютеру. Вошёл в сеть. Проверил почту. Пришло два сообщения: одно от знакомого пидора, другое — spam. Убив второе, Я обратился к первому. Это было небольшое письмо с прикреплённым файлом:

Hi, Бэзил! Вот вычитал на Бабилоне рассказулину, прикололся.

Приколись и ты.

Вечно твой, Дилдо.

See you

Я зевнул, открыл прикреплённый файл. Стал читать:

 

СТЕПАН И ЗВЁЗДЫ

Рассказ

 

 «Всё человечество Каштанка делила на две очень неравные части:

на хозяев и заказчиков; между теми и другими была существенная разница:

первые имели право бить её, а вторых она сама имела право хватать за икры.<…>

Если бы она была человеком, то наверное, подумала бы:

«Нет, так жить невозможно! Нужно застрелиться!»

А. П. Чехов.

 

 

ну что ты скулишь? что ты ноешь, как последняя пизда? что ты вертишься? что? что тебе надо? что‑что?!… на!

степан пинает фильку в бок.

филька охает, скулит, отползает в угол, звякая цепью, соединяющей «строгий» ошейник с прикрученным к стене подвала металлическим кольцом. несколько секунд он жалобно тявкает. замолкает. в глазах слёзы.

вот и сиди там, говно такое. не лезь под ноги.

степан, насупившись, деловито расхаживает по подвалу, как будто решает в уме какую-то задачу.

это здоровенный коротко стриженный мужик с окладистой бородой на зверском, красном, потном лице. на нём тяжёлые сапоги, длинный почти до пола кожаный фартук плотно облегает его могучее тело. под фартуком степан абсолютно гол. в руках у него хлыст.

несколько минут его раздумья не прерываются никаким абсолютно звуком. непроницаемые для оного стены, пол, потолок мгновенно вбирают в себя малейшие шорохи. Слышны, обыкновенно, только конкретные, громкие звуки. но и то, они как будто ватные.

вытянув исхлестанную морду, филька следит печальными глазами за монотонным движением степана — туда-сюда, туда-сюда.

вдруг степан останавливается. смотрит на фильку. приближается.

филька рычит и пятится.

степан надвигается. нависает над ним. ножищи в сапожищах — на ширине плеч. хлыст — наготове.

«я, брат, не понимаю, что с тобой делать дальше. я ж тебя щенком ещё знавал, кутёнком. вот такой вот нелепой тварью. вовсе крохой. и во что же ты теперь превратился? а?»

филька внимательно слушает. с нижней губы до пола свисает блестящая нить слюны.

«ну, ты только посмотри на себя. нет, экстерьер, конечно, в ажуре. порода видна. но что же ты такой невоспитанный? а? эх, вот что значит руки. попал бы ты, брат, ко мне, был бы как шелковый, право слово. а теперь? я же вижу: хоть и глядишь побито, а в глазу, в самой нутре его, горит огонёк свободы. звёздочка сучья. а ведь ты, филька, кобель! кобель, бля! ты хоть понимаешь, что это значит? а?»

степан тыкает фильку хлыстом.

филька скулит.

«ни хрена ты не понимаешь».

степан качает головой.

«это ж надо было додуматься такого барбоса и не воспитывать должным образом. сделать из нормального кобеля, который службу обязан знать на раз, два, три,  суку подвывающую, злобную, неподвластную суку…»

«и как тебя хозяева только терпят? я бы давно припиздошил, и дело с концом. хотя ты ведь денег стоишь, да  каких! а заботы сколько, труда в тебя вложено!»

филька несколько расслабляется. степаново говорение умиротворяет его.

степан глядит на часы.

«ладно, баснями сыт не будешь».

выходит из комнаты.

филька обеспокоено глядит на дверь.

вскоре степан возвращается.

на суровом лице его — респиратор.

несёт бадью с какой-то шнягой.

комната наполняется сладкой вонью.

филька радостно бросается навстречу степану.

его порыв останавливает цепь.

мало того, степан, быстро приблизившись, отвечает филькиному радостному движению мощным ударом ноги в пах.

филька хрипит, валится на пол, вновь отползает в угол.

степан ставит бадью перед ним.

«на пожри, тварь тупая, гнилья нормального».

филька глядит на него с нескрываемым ужасом.

«что? — степан хрипло смеётся под маской. — аппетиту нет?»

делает шаг по направлению к фильке.

тот вжимается в угол.

пинками и хлыстом степан подгоняет фильку к бадье. кунает башкой в шнягу. заставляет есть.

филька давится. кашляет. отрыгивает шнягу.

степан бьёт его по морде.

неожиданно филька, рыча, впивается степану в голень.

сквозь толстую кожу сапога, в которую филька вонзает зубы, степану это укус, что слону комар. однако степан кричит, вернее, мычит из-под респиратора — не от боли, от возмущения, мол, как ты смел?!

«ах ты, блядина непотребная!»

охаживает, что есть силы, фильку хлыстом.

филька уже не скулит, не подвывает, только охает и стонет откуда-то из глубины своего существа.

вдруг раздается мелодичный писк. это часы на степановой руке.

степан перестаёт мутузить фильку. отбрасывает хлыст в сторону. склоняется над филькой. гладит его. жесткая огромная рука степана находит филькины гениталии. сжимает их. трёт…

филька долго и обильно кончает.

степан снимает с обмякшей филькиной туши ошейник.

волочет фильку из повала вон.

филька совершенно обессилен, едва в сознании.

вскоре степан возвращается.

уносит бадью.

вскоре степан возвращается.

устремляется в угол, откручивает от цепи строгий ошейник. на шипах ошейника следы крови.

крыльцо.

«ну что, как оно сегодня?»

улыбка на степановом лице выглядит столь же естественно, сколь бомба в огороде.

«изумительно!»

«рад стараться!»

«вот возьми».

«это много. у меня же такса. полтинничек».

«бери-бери, сегодня… было как-то особенно проникновенно».

«благодарствую».

«ну что же, — глубокий вздох, — до через неделю?»

«а как же!»

филипп забирает ошейник. устремляется прочь.

степан бросает в след: «привет жене!»

филипп кивает. с трудом усаживается в свой шикарный «шевроле».

зажигание.

«шевроле» уезжает.

подмосковье.

сосняк.

в три этажа одинокий коттедж.

доносится дятел.

вечереет.

степан задирает голову.

с немыслимой высоты ему загадочно подмигивают первые звезды.

в о**ении степан замирает.

лицо его теряет зверское выражение, разглаживается, становится апатичным, бледнеет.

вдруг на его запястье писком оживают часы.

степан вздрагивает. несколько мгновений силится понять, кто он, где он, что с ним?…

не понимает.

долго смотрит на часы.

медленно, словно бы с неохотой, лицо его вновь становится зверским, краснеет. вместе с лицом возвращается понимание.

степан выключает сигнал часов.

скоро подъедет борька.

«зайка моя…» — напевает степан, уходя в дом.

 

конец

 

Я ухмыльнулся. Закрыл файл. Кликнул в аутлук экспрессе в нью мессидж. Набрал в нужной графе адрес: дилдо собака ау точка ру. Написал в окошке:

хай, Дилдо. Мерси за рассказулину. Забавно. Авторство хоть и не указано, но, мне кажется, я знаю, чьё оно.

Обни маю,

иногда твой — Бэзил.

fuck you.

Вошёл в сеть. Отправил сообщение. Загрузил с помощью поисковой программы несколько сайтов по недвижимости. Собрался уже было кликнуть на одним из них сноску квартиры в наём, как вдруг Моё внимание привлекла яркая реклама некоего турагентства, мигавшая призывно: обворожительный парень в изумительно тугих плавках выдувал изо рта пузырь с идиотическим слоганом: отринь дел туман и дым, и лети‑ка, Вася, в Крым! Я крайне удивился — и не только и не столько тому, что он обращался именно ко Мне, куда больше Меня поразило то, что парень как будто бы находился в курсе Моих **ёвых личных дел, которые теперь уже почти совсем утонули в туманной дымке неопределённых перспектив на будущее, заставлявших Меня трепетать в предвкушении новых умопомрачительных встреч и событий.

            А что, — подумал Я, — не махнуть ли действительно в Крым?

            И тут Мне в голову, как мысль о жёлтой обезьяне, влезла строчка из дебильного советского шлягера, исполнитель которого, по фамилии, кажется, Антонов, очень Меня в детстве бесил: «новая встреча лучшее средство от одиночества…»

Я кликнул в рекламный квадратик. Тем более что и с Рэмом мы повстречались в Крыму…

 

То было в Гурзуфе. На диком пляже Артека. Заполночь. На импровизированной дискотеке.

Летела уже вторая неделя активного отдыха.

Подобралась компания: более-менее равнобедренный треугольник любвеобильных лесбиянок — Эмма, Лена, Мариана; две молодых да ранних супружеских пары, обменявшихся на время отпуска мужьями/жёнами — Саша, Даша, Миша, Мила; Рэм с наркотической девушкой по прозвищу Марцифаль — она передвигалась вдоль берега Крыма автостопом, и была подобрана Рэмом где-то между Судаком и Новым Светом, — Рэм в то лето припёрся в Крым на своём Гранд Черроки,  благополучно разбитым спустя полгода на Ленинградском шоссе, после той жуткой аварии Рэм, чудом уцелевший, рулить зарёкся; и Я, меланхоличный, гордый своим одиночеством, разбавлявший оной меланхолией и чересчур напряжённый временами лесбиянский треугольник, и напрягавшийся время от времени сложный супружеский узел. Да и Рэму с Марцифалью Моё присутствие иногда, что называется, приходилось кстати.

Марцифаль была девушкой капризной, костлявой, но энергичной и общительной. Любила ебаться. Нежностей однако не выносила. Рэм, стоило ей усесться к нему в машину, решил почему-то, что влюблён. Она не была красивой или даже симпатичной. Однако в ней таилось, — и Рэм, надо полагать, это почувствовал, увидел, что называется, интуитивным зрением (интуиция, порой, его не подводила), — какое-то неземной красоты чудовище, некий фантастический ящер, вдруг иногда проявлявшийся — во взгляде, в холодной улыбке, в напряжении мышц живота и шеи в секунды оргазма, перераставшие нередко в минуты… Я не раз имел возможность наблюдать и эти взгляды, и эти улыбки, и эти судороги. Рэму с Марцифалью нравилось, что Я наблюдаю. Мне тоже. Правда, Я глядел в основном на Рэма. Часто случалось, что Рэм, охочий до ласки, но практически её не получавший от Марцифали, впадал в истерику. Марцифаль тогда находила уединение в компании со Мной, абсолютно к ней равнодушному. Молча, мы часами валялись на пляже, покуривая марцифалину анашу, которой, где-то, наверное,  на четверть был забит её походный рюкзак; изредка обменивались бессмысленными репликами, предназначенными скорее небу и морю, нежели уху соседа, подолгу плавали: Я — любительским брасом, она — вполне себе профессиональным кролем. В конце концов, к нам обязательно присоединялся Рэм, уже разбрызгавший слюну своей истерики по раскалённой плоти автострады. Бесясь из-за чудовищной холодности неласковой, но злоебучей Марцифали, он бросал себя за руль и мчался, — не убирая правой ноги, обутой, как, впрочем, и левая, в редкую кожу сандалий, с педали газа, — например, в Ялту. Оставив машину где-нибудь на портовой площади, спешил к домику Чехова, намереваясь изловчиться и обоссать один из его углов, что непременно ему удавалось. Вот за эту-то его целеустремлённость, за эту энергию, пусть и подогретые истерикой, Я Рэма и полюбил.

В ту ночь на диком пляже, когда окрылённый всеми распахнутыми дверцами Гранд Черроки ухал музыкой; когда, скрепляя всеми возможными способами супружеские узы, катался в полнолунной волне туго переплетённый клубок — Саша, Даша, Миша, Мила; когда горячий хоровод лесбиянок, принявший в свой кружок ледяную гетеросексуалку Марцифаль, куражился, продавливая стройными сильными ногами скрипучую гальку пляжа; когда изрядно пьяный, обкуренный Рэм, устав от прыжков и ужимок, которыми он обозначал танец на протяжении последних двух часов, глядел, лежа навзничь на остывающем камне, в небо, пытаясь безуспешно проникнуть взглядом в глубины галактики, — появился никем незамеченный Я. Нет-нет, Я не таился в съёмном Своём закутке, ожидая особого приглашения, тем более что Я его получил заранее. Я участвовал во всеобщем веселье изначально: пил, курил, закусывал, приплясывал, но в какой-то момент вдруг исчез. Приятели, конечно, обратили внимание на это обстоятельство, но большого значения не придали — мало ли что могло увести Меня с пляжа: дурное самочувствие, настроение, усталость, а может быть, Я просто отошёл по нужде…

Когда Рэм, оторвавшись наконец от созвездий, заметил, что рядом с ним на камне, вожделённо на него глядя, восседает, изящно изогнувшись, необычайной красоты девушка в каком-то невероятном балахоне, струящемся затейливо в дуновениях безрассудного ночного ветра, — Я находился тут уже, наверное, минут десять.

— М-м!… — произнёс Рэм, приглядываясь к красавице, испытывая немалое удивление от её неожиданного присутствия, удивление, впрочем, приятное, судя по тембру, — м-м… может… вина?…

Я ничего не ответил. Я придвинулся ближе и припал к Рэмовым губам, и тут же принялся ласкать его, сам весь дрожа от возбуждения и осознания того, что в следующее мгновение наверняка буду отринут, отринут навсегда, — ибо Рэм, конечно, не был пидорасом, но чем чёрт не шутит, а вдруг, вдруг Мне удастся-таки разбудить в нём настоящее, не условное, замешанное на инстинкте размножения, а истинное, высшее, которое только и может возникнуть между двумя разумными…

 

Я не стал заказывать тур по сети. Решил ехать сам по себе, вне зависимости — снять, например, комнатушку в том же Гурзуфе или, допустим, в Коктыёбеле, а может быть, в Симиизе, в Ялте, в Новом Свете, в Судаке — да где угодно, в конце концов, никто ведь Меня не неволит останавливаться в каком-то определённом месте!

Налил Себе виски, уже представляя как поеду, вернее — полечу и, глядишь, завтра же буду, рассекая изумруд волны, наслаждаться крайней необозримостью моря.

Вышел на балкон, вдохнул впалой грудью вечернего воздуха юго-запада, окинул взглядом окрестности… И тут с высоты седьмого этажа увидел — там, внизу, во дворе — как из чернее ночи чёрного, аж синего, автомобиля (кажется — BMW) вылез парень.

А что это у него? — Я отпил из стакана, прищурился, вглядываясь. — Ого! Да это же… ствол!

Парень постоял немного в задумчивости, огляделся и залез обратно в автомобиль.

Я глотнул ещё и решил, что ствол Мне почудился. Наверно, это было что-то другое, похожий чем-то предмет…

Парень вновь выбрался из машины. И вновь принялся стоять в задумчивости.

В правой руке он точно что-то держал, но Я никак не мог рассмотреть — что же это было? Совсем уже стемнело.

Парень вновь полез в машину, но теперь уже не через заднюю дверцу, как давеча, а через переднюю, и не исчез в машине, как в прошлый раз, а стал, не закрывая дверцы, с чем-то там возиться.

Вдруг из нашего подъезда вышел ещё один парень и направился прямёхонько в сторону автомобиля.

Произошедшее далее поразило Меня настолько, что Я ещё долго, после того, как автомобиль покинул двор, торчал на балконе не в состоянии не то, что сдвинуться с места, но даже и пошевельнуться.

Вывел Меня из о**ения выпавший из рук стакан с виски, упавший Мне ровнёхонько на ступню. С протяжным стоном, едва ступая на ушибленную кость, Я ринулся в комнату, схватился за телефонную трубку, стал лихорадочно жать на кнопки.

Злился коротким гудкам. Набирал опять. Снова злился. Вновь набирал. Наконец:

— Рэм?! Рэм, послушай! Тут такое… тут … понимаешь, я стал… стал свидетелем… я видел… у нас во дворе… я на балконе… а внизу какой-то отморозок… это ужасно!…  два трупа… один уже был, а другого из пистолета… что-что?… Нет-нет! Подожди! Я ничего не выдумываю! Для чего мне?!… Капельку виски… Что-что?… Что значит, спать на ***?!… Я не по… Алё!…

Я набрал номер ещё раз. Бесполезно. Вновь набрал. Абонент не доступен. Бросил трубку на диван. Побегал по комнате, заламывая руки, хватаясь за голову…

Накапал виски полстакана. Залпом выпил. Подумал было позвонить 02, но начал вдруг, прорываясь сквозь ужас недавно увиденного, грезить о Рэме и о том, как сейчас… сейчас и не здесь он проводит время.

Добил бутылку. Почал вторую.

Отключение произошло вне контроля над реа…

Продолжение следует.



* ВАДЖРА - в ведийской, индуистской и буддийской мифологии священное оружие, палица. Принадлежит персонажам высшей иерархии в буддизме.



Вернуться к обычной версии статьи