сегодня: 23/01/2020 Топос. Литературно-философский журнал. статья: 14/04/2003

Поэзия Проза Литературная критика Библиотечка "эгоиста" Создан для блаженства Онтологические прогулки Искусство Жизнь как есть Лаборатория слова В дороге

Библиотечка Эгоиста (под редакцией Дмитрия Бавильского)

Одно стихотворение Сальваторе Квазимодо

Шамшад Абдуллаев (14/04/03)

Если кто помнит, библиотечка «Эгоиста» открылась в сентябре прошлого года текстом ферганского гуру Шамшада Абдулаева. Вот и снова мы публикуем один из череды его герменевтических этюдов. Привязанности Абдулаева остаются прежними – герметичные, модернистские артефакты; стиль его тоже не претерпел особенных изменений – медленное медитативное течение текстуальной реки. Так тихо, так проникновенно... Так пронзительно и тонко.

Возвращайся, возвращайся, пожалуйста, к тому, что ты любишь, сделав круг или не сделав круга. Ибо спасение – в возвращении на круги своя.

      	Он пришел не с неба, нет, на бледный,
      	полный морскими травами луг северного сада
      	спрыгнул он вдруг, Ворон,
      	с крутых листьев: не символ
      	в согнутом радугами и дождем лете,
      	Ворон, настолько реальный, как акробат 
      	на трапеции в Тиволи.
      	Легко ломающаяся, изменчивая картина вошла 
      	в день, который в нас 
      	заканчивался и в нас вогнулся
      	каруселями и кругами сильной воды,
      	остатками жарких матросских песен или 
      	следами женщин в портах.
      	Пробил час на самом отдаленном берегу
      	Европы, оцепенелой и сейчас
      	Словно бы ищущей невинности.
      	Ворон был еще счастливым знаком, 
      	похожим на другие, когда 
      	я собственный мир
      	во всех фигурах и границах испробовал
      	и сдерживал крик,
      	чтоб искусить
      	медленное пространство,
      	удивленное, что я тоже смею кричать.
      
      	Может быть: игра, ожидание, жестокость; 
      	однако немного иронии, и все теряется, и свет
      	пугает больше, чем тень. Ведь и ты
      	надеялась на внезапное, неведомое слово.
      	Потом Ворон повернулся,
      	поднял легкие ноги
      	и пропал в воздухе твоих зеленых глаз.
      	Немного иронии,
      	и все потеряно.1
      
      

Жизнь длится для того, чтобы непременно был создан лучезарный ворон, неуязвимый и нежный, как темные итальянки, пришедшие на лакомую сушу тоже не с неба. Случившееся настолько достоверно и чисто, что одинаково непонятно в разных обстоятельствах (почему бы ворону не вымолвить я твой брат , подражая музилевскому дрозду, сказавшему запросто я твоя мать ?).

Угольно-гибкие крылья стиснули птицу в Апеннинском зазеркалье и подчеркнули как раз нормальный для интуитивных прозрений ее комфортный размер (таким образом, кажется, происходит укрупнение дореального в предмете средней величины), помогая ей замереть (будто она твоя плоть и кровь вне общества без общения 2) четкой четкостью и впредь не быть архаичным объектом символического прочтения. Перед нами переход к высшему беззаконию, обычно прикидывающемуся редким рефлексирующим гаданьем, но на самом деле испепеляющему всякий авторитетный скепсис. Когда ворон сгибает на крутых листьях картину дня, наступает конец (стихотворение, очевидно, было опубликовано в послевоенные сороковые годы, словно бы ищущие невинности) герметизма, подобно тому, как камера Джузеппе Ротунно, снимающая руку раненого гарибальдийца в Леопарде, предвосхищает угасание Рисорджименто и ранний этап декадентской эпохи. Ворон изначально асимметричен, он возникает внезапно вопреки общей эпической тенденции и всем ее заложникам. В первой строфе натыкаешься на ослабевший нерв и впрямь устаревшей аналогической литературы, в которой идиллическая энергетика стирает все остальное своей непроявленностью: выстраданный рецепт. Во второй вогнутая внутрикадровая твердь (в ту секунду, когда смолистые перья сжались на луговой траве) начинает вращаться, усугубляя сбивчивую недвижность созерцаемого существа внутри воскресшей Европы. В третьей вдогон исторической аллюзии нам высылают гипнотическую помеху, хотя вроде бы уже прозвучал отказ от аналогики и поэзии отсутствия, - иррациональную теплоту, лежащую за пределами сформулированного языка (пантеистический крик, развеивающий границы и фигуры физического я ). Здесь раздражает лишь одна уступка художественной условности счастливый знак , рискующий превратиться в обыденном мозгу в птичий муляж. Но северный сад в устах южанина-сицилийца содержит вкус метампсихозы и сияющих фрагментов недосягаемых существований: скромное косноязычие в гуще стильных избранников вдруг удостоено благоволения цветущей случайности, пробуждающей всю твою гетеросексуальную и метафизическую тонкость, как если бы исчез рай (то есть пропала нужда в сплошной ответственности), кроме послушной посюсторонности средиземноморских мест с их безопасной маргинальностью, и две фигуры, на сей раз не первородные парии, ворон и его двойник в Лацио, забывший лицедейство и цирковые пассы в умерщвленной мимике и в искусной застылости, как бы наследуют почти горнюю обстановку. Поскольку небо небольшое, женщины словно воспаряют над своими следами, от которых они отдалились по горизонтали в портах. Птица (как трогательно) поднимает ноги и моет, и в этом эпизоде не найдешь даже намека на нехватку единственное, что может помешать въедливая ирония лицемерного читателя, hypocrite lecteur. Юсуф Караев перевел это стихотворение в Вене в 1993 году. Я не знаю, в какой сборник был включен Ворон - в Землю несравненную , в День за днем ? и это неважно, та как важен восторг, перед которым боги бессильны. На всякий случай процитируем одного аравийского юношу: Я тот, кто умирает, когда он любит - насколько меджнунова сентенция прекрасней не менее пронзительного признания несчастного Нижинского: Я тот, кто умирает, когда его не любят.

Квазимодо нобелевский лауреат, но в сознании восточной элиты он входит в список авторов второго эшелона, и тут, в инертной сутолоке, писатель, воспевший ветер в Тиндари, совершенно неизвестен. Тем лучше. Чувствуешь невероятную польщенность от чтения подобных вещей, избегающих странного величия некой назревающей литературы и обреченных на забвение. Поэт, наверно, ощущал полуобморочное блаженство рядом с пасторальной близостью ни разу прежде не звучавшей безличной интенции, в которой чудесным образом отсутствуют и объективность (всегда, в любых видах условная, имеющая допустимые пробелы и пределы), и спонтанные тектонические сдвиги. Ответ, имитирующий романтическую прямоту, подтверждает глубину неясных вопросов, поставленных в сугубо визуальной сфере: не с неба, нет (хотя именно оттуда), бледный луг, морские травы, радуга и дождь, трапеция в Тиволи, водные карусели и круги, зеленые глаза вечной любовницы каждая деталь ценна, потому что она внушает иллюзию, что мы, истосковавшиеся по честной частности, воспринимаем ее целиком, едва ли желая, чтобы иссякла летняя песнь в прозе повидавшего европейский континент сновидца и нашедшего, наконец, свой рок и свою дикцию нигде, в простой сцене в романском воздухе.

Все правильно, надо быть толстокожим, дабы выдержать натиск извне сентиментальной и расчетливой в азиатской версии нивелировки, но почему тотальность сущего сейчас дышит в квазимодовской атмосфере благодаря ослепительной онтологической незрелости или все-таки опыту, о котором литературной теории знать необязательно? Некогда гипотетическая цельность, в которой кульминация заменяла норму на острие вербального отчаяния, теперь покоится в свершившемся доверии к бессчетной открытости, где подобное подобно подобному, в суфийском приключении от восхищения к ворону, к фатальной единственности, перед которой многообразие мира испытывает мандраж. И никакого давления, требующего, чтобы вы прозевали главное, преданную вам всюду краса есть правда из оды греческой вазе, никаких ожиданий неведомого слова (ведь несбыточное сбылось, и сегодня лучшее вовсе не то, что не родилось), никаких жестоких игр-препирательств-сомнений (только Безымянное пока заигрывает с молниеносными предвестиями нетерпеливых дифтонгов не с неба, нет и т. д.). В тексте нет ставшего монотонным постмодернистского вампиризма, впитывающего терминологию и слоящиеся наблюдения других и другого ради красивой и, вероятно, верной цели: бесстрастности. В этой стихотворной сейсмике уловлен баланс между фамильярной артикуляцией и естественной в данном случае сакральной патетикой, и такое произведение мог выдумать, если б он жил в сороковые годы двадцатого века, творец с аффектно-лирическим вектором, знающий, пока он пишет четырехстрофную эклогу, corvo, чувственные приметы ясного пакибытия: лексика мистифицирует нейтральную разговорную речь, но за счет родовой ручной среды и солнечной влаги вокруг матричных вопросов, тиволийского акробата без тени, похожей на акробата, черной птицы в зрительном центре она возвышается над наждачной действительностью в последний год мировой бойни и калькирует прообраз элегической эманации, приснившийся поэту, который наносит точные слова на точки, отмеченные высшими силами. Чем ближе мы к морю, тем меньше голосов и немее ворон (это уже Эдем), представляющий не столько сердце бессердечья, как джарелловский зверь, сколько радостный бесконечный финал в нашей личной эсхатологии. Слегка пассеистский оптимизм в молодой интонации поэмы, смутно обращенный назад к силуэтам сумеречников и к лирическим шедеврам периода невинности (Прати, Стекетти), нужен, чтобы создать эффект присутствия и заставить нас поверить, что призрачность и есть полнейшая подлинность и, в сущности, иного спасения мы не получим. Ворон сицилийского писателя не эмблематичная пагуба, сопровождающая западного читателя от балтиморского мизантропа до мрачной мощи позднего Теда Хьюза, а бесспорное подтверждение дремлющего в нас витального опьянения. Латинянин минувшего столетия не контрабандой протаскивает в текст святое мужское лето, но просто видит то, что видно La divina mimesis пусть в оцепенелой Европе. Как писала Гюндероде, уже нет ни двух, ни трех, ни тьмы тем, и тело с духом уже не отделены друг от друга все принадлежит себе , и, как сказала другая немецкая душа, все проникнуто всем (Гельдерлин), в то время как ворон импринтинговой искрой врезается в твою память, словно первый крупный план в Аккатоне, или бешеные бабочки Монтале, или астральный туринский холм Павезе, или номер 5 на Rue des carmes Унгаретти, или река Арно Марио Луци. И какое элегантное завершение, упраздняющее умную усмешку, едкое побуждение причинить ущерб тому, кто вытерпел и окровавленные руки, и молоток с Голгофы, и плачущих сильных солдат! немного иронии, и все потеряно типичное свидетельство ангелического зрения упрямого одиночки, заглянувшего в бездну и сохранившего влечение к утопии. По словам Витторио Серени, умолчание сегодня вымирает среди бодрых заклятий и орнаментального витийства это означает, что следует придать голосистость лакунам и беспамятству, пребывающим постоянно в промедлении. После оказавшихся безвредной шелухой каверзных и низких крушений кругом царит какая-то легкая юношеская алогичность. Видимое отныне отнюдь не запредельный чужак и не удод с пророческим и язвящим хохолком, являющийся из черепа в фосколовских Гробницах сделалось конкретным, и недавний столь сложный человеческий язык почиет в своем уклончивом порыве. Жребий мягок и трезв. Зрачки черного небожителя пьют свет, не будучи им. Гелиофил, тебе вряд ли суждено остаться замурованным на мертвом острове вдали от всех сердец .3




1 Стихотворение С. Квазимодо Ворон в переводе Юсуфа Караева
2 Из Сен-Жон Перса
3 Цитата из Небесного света Квазимодо

Последние публикации:

Все публикации

Оставить свое мнение в гостевой книге

Поэзия Проза Литературная критика Библиотечка "эгоиста" Создан для блаженства Онтологические прогулки Искусство Жизнь как есть Лаборатория слова В дороге




© ТОПОС, 2001—2010


Поиск
Авторы
Архив
Фотоальбом
Гостевая
Форум-архив
О проекте
Карта сайта
Книги Топоса
Как купить книги
Реклама на Топосе

Для печати

Реклама на Топосе

поиск:

авторы
 А Б В
 Г Д Е
 Ж З И
 К Л М
 Н О П
 Р С Т
 У Ф Х
 Ц Ч Ш
 Э Ю Я