Топос. Литературно-философский журнал.
Для печати

Вернуться к обычной версии статьи

Библиотечка Эгоиста (под редакцией Дмитрия Бавильского)

Via Fati. Часть 1

Элина Войцеховская (25/03/03)

Мы продолжаем публикацию глав из первой части романа Элины Войцеховской. В уже обнародованных отрывках, мы знакомимся с поэтом, от лица которого ведётся неторопливое повествование. Поэт собирается в Грецию. Интерес к его поездке проявляет Кора - взбалмошная девушка, с которой поэт уже ездил в Грецию.

Чреда романов, приносящих или не приносящих вдохновение - вот что больше всего забавляет поэта, рассказчика, ведущего неторопливое повествование. Кора, Барбара, теперь вот, Лиза, случайно встреченная много лет спустя, какой же, всё-таки, во всех этих отношениях кроется, скрывается смысл?

Первые главы романа полны воспоминаний о годах учёбы и о университетских друзьях поэта - Гансе и Стефане, в разговорах с которыми проходили лучшие дни юности поэта. Странные, едва намеченные отношения внутри этого многоугольника и составляют главную интригу уже опубликованных (в журнальном варианте) глав.

Интервью с автором проливает свет на некоторые особенности и задачи этого изысканного и неторопливого текста .

Глава 15. Фабиан

Что за дело мне до Фабиана Тифенбруннера? Быть может, он и в самом деле любопытная персона. Как могу я исключить, что он одареннее меня, одареннее Стефана? Фабиан, однако, столь усердно изображает закрытую дверь, что я не могу позволить себе провести полжизни под этой дверью, только затем, чтобы убедиться, что за ней пустота.

Покинув монастырь, Фабиан не вернулся в родительский дом — только эти обрывки Лизиной болтовни зацепились за шершавые выступы моей памяти. Но однажды в каком–то незначительном разговоре Лиза в неудержимом приступе телефонного словоблудия протарахтела что–то о племяннике Барбары.

— Какой племянник? — автоматически отреагировал я, — у Барбары, кажется, племянница, а не племянник.

— Так ты ничего не знаешь! — всплеснула руками Лиза на другом конце провода, да так удачно, что трубка выпала из этих, вскинутых псевдомолитвенно рук и стукнулась о пол, и телефон, кажется, полетел следом.

Что–то бурчало и гремело в трубке: видимо, Лиза безуспешно пыталась возродить из обломков злосчастный аппарат. Оглушенный телефонной канонадой, опасаясь новых громов, я слегка отодвинул трубку от уха и не без любопытства ждал комментариев.

— Так ты ничего не знаешь, — гордо повторила запыхавшаяся Лиза, справившись, наконец, с телефоном, — у Барбары есть еще и племянник, поскольку у Фабиана есть сын!

— Я знал, что ты справишься, ты же образованная дама, — поощрительно промурлыкал я, — это я о телефоне, а Фабиан... Почему бы, в самом деле, Фабиану не завести сына, вернувшись в мир.

— Видишь ли, — вдохновенно тараторила Лиза, упиваясь свободой осведомленности, — он не то, чтобы окончательно вернулся в мир и не то, чтобы остался в клире. Он стал священником, реформатским, вообрази себе, где–то учился, конечно, для этого, получил приход в отдаленной деревне, женат, как положено пастору, и сыну месяцев восемь, кажется.

С удовольствием выслушав сплетню, я распростился с Лизой и вскоре допросил по телефону Стефана:

— Послушай, как бывший сладострастник бывшему сладострастнику, кто его жена? Хороша собой? Он давно женат? Он оставил монастырь из–за любовной страсти?

— Нет, страсть разгорелась позднее, — с неохотой отвечал Стефан, — женат он недавно, а жена… Погляди сам, если хочешь. Я скоро туда поеду, можешь отправиться со мной. Она, жена его, совершенно не переменилась со времени свадьбы. Какова сейчас, такая и под венцом стояла — та же прическа, та же фигура. Нестареющая, неменяющаюся…

— Но Фабиан, кажется, не приглашает меня?

— Он никого не приглашает, меня тоже, но он и не прогоняет, он только молчит.

— Зачем же ты едешь?

— Матушка попросила отвезти ее, она боится ездить одна.

— А, кстати, как матушка относится к случившемуся?

— К перемене конфессии? Не в восторге, конечно. Но надо же навещать внука, вот она и ездит... На мне.

— Спасибо, — легкомысленно заявил я, подумав, что стоит почаще потворствовать обыкновенному любопытству, — поехали,— перспектива провести несколько часов в одной машине с «королевой–матерью», как иногда именовал ее теперь Стефан, почему–то меня не отпугнула.

Стефан честно прогудел в назначенное утро у меня под окном. Я поприветствовал его и матушку и, усевшись в машину, приготовился дремать, не реагируя на потуги почтенной дамы затеять светскую беседу. Проехав через полгорода, Стефан почему–то остановился и опять прогудел. Разлепив веки, я обнаружил, что мы стоим у невзрачного дома, который я не без некоторого труда узнал. Ганс, оказывается, тоже ехал с нами, но не к Фабиану, а к своим родным, которые жили в тех же краях, бензин — пополам.

— Прекрасно вы это устроили, — усмехнулся я, — такая экономия, давайте уж и я войду в долю, будет еще выгоднее, или, быть может, вы позволите мне заплатить все?

— Смеешься, — внезапно взорвалась утренняя, всколоченная, похожая на себя прежнюю Лиза, выбежавшая проводить мужа, — тебе этого не понять, ты можешь не думать об экономии, ты, счастливчик.

— Вот–вот, именно счастливчик, — внезапно подхватили оба моих друга.

— Ты счастливчик, — твердили они уже втроем, а матушка, важно сидевшая в машине, на всякий случай поддакивающе кивала аккуратно завитой головой.

— Обидчивость свойственна всем персонам, пребывающим в цветущем, зрелом, еще без тенденции к увяданию, возрасте, или вы трое уникальны? Если это общее свойство, не попрактиковаться ли и мне? — пробормотал я и приготовился и в самом деле впервые в жизни обидеться и уйти, пока меня не отвезли в совсем неинтересную мне деревню к не особенно интересному мне Фабиану. Они поспешили примирительно загладить свой выпад чем–то вроде: «Ты счастливчик, и мы рады за тебя», и я безвольно остался, потому лишь, что мне, сонному, было проще остаться, чем выходить в зябкое весеннее утро. Уязвленное самолюбие я утешил тем, что еще успею удрать от них, если они опять позволят себе подобный выпад. Кроме того, меня сдерживало присутствие немолодой дамы, пусть и не особенно мною уважаемой, и я ответил им позже, немного позже.

Они не любят меня, понял я, и терпят они меня лишь потому, что я слегка оживляю их серенькое существование. Но они все еще, кажется, не способны или не хотят, или и то, и другое, делать мне пакости, и я остаюсь, опять остаюсь с ними.

Мне удалось задремать под мерную беседу Ганса с госпожой Тифенбруннер, и очнулся я только от стука захлопываемой дверцы. Мы стояли на окраине маленького безрадостного городка, Ганс уже вышел на тротуар. Я приоткрыл дверцу, чтобы проститься с ним.

— Может быть, пойдем со мной? — наигранно весело воскликнул он, — ты уверен, что Фабиан не прогонит тебя? А мои родители — нипочем.

Матушка не замедлила возмутиться:

— Мои дети хорошо воспитаны, мой юный друг, и гостей не выгоняют.

Ганс рассыпался в извинениях, Стефана почему–то обуял приступ неудержимого смеха, и матушка испуганно дергала его сзади за свитер, не позволяя завести мотор, потому что, утверждала она, в таком состоянии он доедет не далее, чем до ближайшего столба. Стефанов неудержимый смех перешел в столь же неудержимый кашель, перемежаемый громогласными ругательствами. Ганс не на шутку перепугался и никак не мог решить, отходить ему от машины или нет.

Наконец, хлебнув из матушкиного термоса и основательно высморкавшись, Стефан пришел в дееспособное состояние, и через полчаса мы трое уже созерцали деревню, по сравнению с которой окрестности родового гнезда Тифенбруннеров для неискушенного ока вполне могли сойти за райские кущи.

— Цветущий приход получить нелегко, а эта деревня хиреет, — пояснил Стефан, — она была выстроена лет тридцать назад как рабочий поселок. Компания закрыла завод, люди разъехались, многие дома пустуют, не находя покупателя, безработица… Того и гляди, прогонят пастора.

— Дай–то Бог, — перекрестилась матушка.

Дом пастора был сложен из красного кирпича, так же, как и церковь, громоздкая, динозаврообразная. Тень от черного, увенчанного петухом шпиля коснулась оконечности пасторского сада и обещала к вечеру овладеть им целиком. Никто не встречал нас.

— Что же, их нет дома? — возмутилась матушка, — я же звонила вчера, беседовала с Анной и напомнила, что еду.

Ее зовут Анной, отметил я. Поправив левой рукой юбку, а правой — прическу, матушка решительно взобралась на невысокое крыльцо пасторского дома и возмущенно навалилась на кнопку звонка.

— А, это вы, здравствуйте, — безразлично произнесла очень блеклая и неопрятная женщина неопределенных лет, возникшая в проеме открывшейся двери, в то время, как звонок еще продолжал отчаянно возмущаться неделикатностью обращения, — обед будет через полтора часа, дождетесь, или накормить вас сейчас?

— Зачем же ты, Анна, сразу про обед? Разумеется, мы подождем, — заговорила матушка тоном светской дамы, наставляющей прислугу, — расскажи лучше, как вы живете, покажи мальчика.

— Живем точно так же, как раньше, — не отреагировав на тон свекрови, и не переменив собственного тона, отвечала Анна, — вы же часто к нам ездите, все по–прежнему, а мальчик спит, не будите. А что же Барбара с малышкой не приехали? — вымученно завершила речь Анна, как видно, немного уступив перед светским натиском свекрови.

— Дальний путь, укачивает, — предварил матушку Стефан, а это мой друг, у него дела в округе, — добавил он, представляя меня.

"Крещение" 1989
Галина Лукшина
"Крещение" 1989
— Анна, — глухо произнесла пасторша, подавая мне натруженную, но вялую руку, — вообще–то меня зовут Барбара Анна, но, войдя в это семейство, пришлось отказаться от первого имени, Барбара у них есть и без меня. А вы чем занимаетесь? — спросила она, глядя уже не на меня, а на кухонную утварь, поскольку с крыльца мы угодили почему–то в кухню, где лежали горы нечищенных овощей и поднимался густой пар от мясного бульона.

— Я писатель, — ответил я.

— А–а–а, — протянула Анна, принимаясь чистить овощи.

Фабиан спустился с верхнего этажа и молчаливо со всеми раскланялся, бросив на жену укоризненный взгляд, но она не обратила внимания. Я уже был представлен ей, и мое имя ничего ей не сказало. Допустим, она не интересуется современной литературой (положа руку на сердце, разве я сам интересуюсь ею?), но мне представлялось, что реакция человека, узнавшего о том, что его собеседник — писатель, должна быть несколько иной. (Парижский беллетрист настырно сконденсировался из мартовской сырости и погрозил мне пальцем.)

Фабиан повернулся ко мне с миной искушенного мученика. Значило это, что он понимает, что я понимаю, что объяснять что–либо его жене — напрасный труд, у нее сложившееся мировоззрение, один из постулатов которого можно сформулировать примерно так. У людей бывают разные профессии: ее муж, допустим, — пастор, случайный гость — писатель, сосед слева — крестьянин, сосед справа — аптекарь. Все люди одинаковы, только занятия — разные, но занятия есть нечто второстепенное, поэтому случайный гость ничуть не интереснее соседа–аптекаря.

Фабиан, судя по всему, не намеревался со мной откровенничать, однако, глядел на меня, да и на себя тоже, как на представителей высшей касты. Поэтому, кажется, он спокойно воспринял то, что я явился без приглашения: между нами, высшими, это вполне принято. Я интересовал его не больше, чем прежде, но в неуважении к цеху обвинять его не приходилось.

Матушка пожелала отдохнуть с дороги, и Фабиан повел ее наверх, оставив нас со Стефаном вдвоем в скупо обставленной гостиной. Пахло ветхим столовым бельем. Тишина билась в стены.

— Тебе понятно это? — спросил я Стефана, просто, чтобы разогнать хищноватую эту тишину.

— Что? Анна, деревня? Да, пожалуй, понятно. Все одно и то же, нет лучшего и нет худшего — высшая мудрость. Красивое со временем разочарует, некрасивое — никогда. Братец верит, что время может что–то переменить, и не хочется ему этих перемен.

— Но он как–то отдалился от вас. Извини, прошло уже немало времени… Почему они не были на похоронах?

— Нет злого умысла, — отвечал помрачневший Стефан, и я успел раскаяться в своей неделикатности, — его жена была в больнице. Но, да, он и правда оторвался от нас. Или мы от него… Маменька ездит, но если бы не она, мы, возможно, не виделись бы годами.

Прошло с четверть часа, Фабиан не возвращался. Стефан почесал себе спину забытой на столе вязальной спицей и, зевнув, отправился выручать брата.

— Ха–ха–ха, — посмеивался Стефан, сбежав через минуту по ступенькам, — я возмущенно сказал ему: «Не морочь голову мамочке, пусть спокойно отдыхает». Она же никогда не признает, что это не он морочит ей голову, пришлось ей подтвердить, что для нее и в самом деле сейчас полезнее тишина.

Еще через минуту явился Фабиан.

— Вы изувечили христианство, — начал Стефан, задиристо поглядывая на брата, — лишили его мистики, красоты. Унылые гимны в беленой комнате — на месте небожителей я заткнул бы уши, и, как знать, быть может, ваши молитвы и увязают в ушных затычках, не доходя до божественных барабанных перепонок.

— Ты предлагаешь мне заняться контрреформацией в этой деревне? — огрызнулся Фабиан, и вдруг, смягчившись, прибавил — пойдемте, пойдемте в сад, или в кабинет.

Мы вышли в жалкий полунагой сад, там было холодно и сыро. Старых растений почему–то не осталось. Растения были посажены недавно и принимались плохо. Мокрый песок садовой дорожки неприятно скрипел под ногами. Сесть было негде.

— Сегодня теплый день, — вдруг суетливо пробормотал Фабиан, — первый теплый весенний день, но где же садовые стулья? Жена, видимо, убрала их куда–то на зиму, а я этого не заметил.

Увязая во влажном песке, Фабиан побрел к сарайчику, который располагался бы в глубине сада, если бы этот плоский сад имел глубину, и, порывшись в карманах, выудил большую связку ключей. Еще несколько минут ушло на поиск в связке нужного ключа. Стефан чуть растерянно следил за манипуляциями брата, и, наконец, тоже направился к сарайчику. Я, не зная, куда мне деваться, затрусил следом.

Садовые стулья благополучно нашлись. Фабиан недоуменно разглядывал густой слой пыли, покрывавший их, и даже потрогал пыль, и теперь уже разглядывал пальцы, не зная, обо что их вытереть.

— Их можно очистить, — сказал Стефан, — я имею в виду стулья.

— Ах, нет, они слишком грязны, их, видимо, придется поливать из шланга. Но это к лучшему, сегодня все же довольно холодно, пойдемте в кабинет, — заговорил Фабиан.

— Да, пойдем, ты же теоретик очистки стульев и не снизойдешь к презренной практике, — закивал Стефан, и мы отправились на верхний этаж неприветливого дома и опять прошли через кухню, где Анна одарила нас минутным, похищенным у терзаемых ею овощей взглядом. Как могу я осуждать ее? Так ли я уверен, что ей приятно это занятие? Остервенело исполняемому долгу хозяйки и она вполне может предпочитать изящное ничегонеделанье.

В кабинете Фабиана стояла неожиданно хорошая темная полированная мебель.

— Красивый письменный стол, — сказал я, — и книжные полки тоже. Знаете, такая мебель и должна быть в кабинете.

— Эта мебель была в доме, — ответил Фабиан, — я ничего не добавил, и я не замечаю ее.

— А что ты замечаешь, — возобновил нападение Стефан, — крестины и причащения?

— О, лучше молчи об этом. Церковь — вовсе не модель Царства Небесного. Крестя ребенка, никогда не знаешь наверняка, кому и с чьей помощью его вручаешь. Своего сына я крестил сам, я никому не доверил этого. А евхаристия — это и вовсе кошмар христианства, я хотел бы относиться к ней безразлично, но у меня не выходит, — неожиданно горячо заговорил Фабиан.

— Я безнадежно отстал от теологической моды, — вздохнул Стефан, — будь так любезен, поясни в двух словах, что ты имеешь в виду.

— Разговаривая с Господом, нужно сжиматься в точку, в абстрактную математическую точку, а не разрывать себя изнутри мистическим каннибализмом, — отрывисто произнес Фабиан, блуждая взором по книжным полкам и собираясь, как будто, говорить еще.

— Постой, разве не Он учил этому в свой последний вечер? — простодушно ляпнул Стефан, — извини, возлюбленный брат мой, когда что–нибудь строишь: дом, теорию или религию, нужен фундамент. Последнее дело — думать о деталях конструкции фундамента, когда дом уже стоит.

— Архитектор должен думать, — нелепо вставил я, а Фабиан продолжал говорить спокойным тоном, глядя в никуда.

— А ты не допускаешь, что Он пошутил тогда? Смеху не место в Священном Писании? Безграмотные, туповатые люди, пасхальная трапеза в тот момент была для них важнее всего… Он хотел им что–то сказать, а может, и не хотел ничего говорить, а просто сидеть тихо и печально в свой последний вечер. А они не слышали и не видели и не чувствовали. А Он? Что оставалось сказать Ему? Ешьте, ешьте, пожирайте плоть мою, иссохшую как опреснок! Пейте кровь мою, горькую от страданий! И они продолжали жрать и пьянствовать, а потом, сытые, завалились спать, все, кроме одного… Я думаю, Голгофу можно было предотвратить. Можно было, если бы не оказалось, что учеников, ближайших учеников он ничему, собственно, не научил. Мне странно, что никто, кажется, за две тысячи лет христианства не понял этого. И что делать мне? Отказаться причащать прихожан? Затеять новый раскол? Я готов принять евхаристию лишь как покаяние, а не как приобщение. Иначе, это пробел в душе, дыра, пустота, расползающаяся изнутри.

— Ты страшный человек, братец, — вклинился Стефан, но Фабиан едва поднял на него грустные глаза и продолжал говорить, глядя в пространство.

— И Гефсиманский сад… Он не мог быть сам по себе, что–то было еще, какая–то еще возможность предотвратить. Тройное предательство Петра, скажете вы. Три здесь равно одному, вы должны понимать это. И это было уже после того, как Йешуа схватили. Йешуа, сын Божий, кто любит Его? Ведь с самого начала все пошло не так! И Павел этот, о ужас… О, все пошло не так еще раньше. С Его собственных ошибок. Вы возьметесь утверждать, что Он не допускал ошибок? «Божественное и человеческое», — учили нас, да, именно, божественное и человеческое. Каждый прокаженный был его искушением. И Он не выдерживал этого искушения. В пустыне Он был силен, в обществе оказался слабым, слабее слабого. Слабый говорил Ему: «Помоги, господин» (именно, господин, а не Господи), как сказал бы любому лекарю, на всякий случай. И Он помогал, действовал извне, вместо того, чтобы сказать: «Помоги себе сам, спасайся верой». Ах, все началось еще раньше, этот ужас — свадьба в Кане, но там он впервые, кажется, почувствовал свою силу, это простительно. И мать просила его… Может быть, тогда он впервые и понял, что, как это ни ужасно, не следует слушать мать. Мать — искушение, перед которым он смог устоять. Христианство — это милосердие, говорили нам, милосердие и любовь. Какая любовь, какое милосердие? «Возлюбите ближнего» говорилось, вообще говоря, не для всех. Я люблю Христа, но больше я, кажется, никого не люблю. Извини, Стефан, к чему лицемерить? А Он? Любил ли он кого–нибудь, кроме Отца? И красоты здесь нет никакой, «тень проходящего Петра» — единственная красивость, а остальное — косноязычие.

Фабиан приумолк, переводя, казалось, дух. Он ничего не читал, флегматично подумал я. А если бы читал? Изменилось ли бы что–нибудь?

— Да–да, как же! Великое косноязычие, — кивнул Стефан, — ты говоришь об этом прихожанам? .

— Нет, — усмехнулся Фабиан, — они сочтут меня Антихристом, у них и без того довольно горестей. И я, слуга Божий, дошел до того, что сомневаюсь в святости канонической для моей религии книги. Коран, право, боговдохновеннее.

— Та–а–ак, — протянул Стефан, — сначала ты, любезный братец, сменил орден, потом конфессию, а теперь что? Готов обратиться на Восток? Но я бы на твоем месте воздержался от мусульманства и выбрал что–нибудь помягче, поэстетичнее. Могу порекомендовать эксперта, если хочешь.

— Нет–нет, — запротестовал Фабиан, — я останусь христианином, я останусь пастором, довольно, я не хочу больше перемен. Мне приходится, быть может, немного лгать, но я не уверен, что это ложь, я просто чего–то не понимаю, чего–то важного, что влечет за собой все остальное.

— Традиция, — зачем–то вмешался я, — все дело сводится к тому, готовы ли вы принимать традиции, не обязательно религиозные, просто традиции в общем смысле. Любая традиция внешне бессмысленна, и в этом состоит популярная причина бунтов и кризисов. Или, в конце концов, кто сказал, что религию следует воспринимать всерьез? Вы сами, Фабиан, говорили о шутке. Вы знаете, кто первым пошутил, или сказал в сердцах (что почти одно и тоже), в рамках нашей теологической системы, разумеется? «Плодитесь и множьтесь», — могло ли это говориться всерьез?

Анна заглянула в комнату и позвала нас к столу. Фабиан поежился, только теперь, казалось, вспомнив, что женат. Беседа закончилась, я не договорил.



Вернуться к обычной версии статьи